Русский Париж
Шрифт:
Вместо орущих трибун — публика в зале, и я на подиуме. Я понимаю: рукоплещут не мне, а кутюрье! И все же это опьяняет. Я получаю много денег. Могу позволить себе все, о чем мечтала раньше. Модельер сажает меня на диету, я очень исхудала. Теперь я не пробежала бы не только пять километров, но и стометровку — слабость в ногах, мышцы одрябли. Я ненавижу себя. Меня затаскали по приемам и раутам, и я приучилась пить вино. Мама, они все хотят спать со мной, но я не сплю ни с кем! Я все еще жду, ищу любви.
Здесь, в Париже, любви нет. Здесь — нет человека: народу много,
Еще одно, мама. Все тут говорят о войне. Я чувствую ужас близкой войны. Перед ним меркнет весь мишурный, глупый блеск света, эти слепящие софиты, под лучами которых живу. Мама, я так хочу в Марракеш! К тебе, к братикам! Как вы там, дорогие? Я не хочу быть парижанкой. Я устала быть парижанкой! Мое место — в Марракеше, и вот я сижу рядом с тобой на нашей кухне и сбиваю из сметаны масло в тыквенном сосуде. А потом растираю ступкой вареный ямс в деревянном горшке. Когда приеду, приготовь мне ямсовые лепешки, я так их люблю. Я забыла их вкус.
Мама, если будет война, я пойду на фронт. Я совсем одна. Я не знаю, что делать. Война страшна, но она очистит душный, сладкий воздух. Мои отцы и деды тоже сражались в пустыне. Я буду биться за Францию? Мой паспорт французский. Я твоя дочь. Я дочь пустыни. Я буду биться — за мой мир».
Де Вержи чуть не разбился при посадке. Чудом вывел самолет из штопора.
Друзья отпоили его топленым буйволиным молоком: он очень любил молоко, жадно пил, как теленок. Пилоты хлопали его по плечам: ну, жив, и ладно!
В который раз он жив. Значит, он проживает уже которую — жизнь?
Дверь казармы открыта. Пустыня отдает дневной жар, и в казарму ползет истомное тепло. На стене над тумбочкой сидит скорпион. Он сидит тихо, мирно, не шевелясь. Если со скорпионами разговаривать ласково и нежно, как с кошками — они никогда не укусят.
При свете керосиновой лампы Андрэ писал письмо Натали Пален.
Которое по счету? Он не считал.
Не считал дней и ночей, проведенных здесь, в Африке. Все дни слились в один, пылающий, терпкий. Лампа горела неровно, пламя то вспыхивало, то гасло. Он подвинчивал фитиль, снова садился за письмо. Тумбочка скрипела под тяжестью его мощных рук. Скрипело перо. Пахла йодом черная тушь в пузырьке.
«Светлая моя! Я опять понюхал смерть. Я к ней привык: ну что, сегодня я есть, завтра меня нет, и изменится ли мир от этого? Наше присутствие или отсутствие в мире ничего не значит. А вот мир значит для нас все. Ты — весь мой мир. Я не знаю тебя. Я тебя всю знаю! Гляжу сквозь тебя, как сквозь прозрачную океанскую воду. Когда-нибудь мы с тобой искупаемся в океане! Обещаю тебе».
А светлая Натали в это время сидела в пивном баре, доверху полном криков, веселья и дыма, и напротив нее сидел молоденький немчик, унтер-офицер, ефрейтор Люфтваффе, наверное, прибыл в Париж по делам военным, а может, проездом, а может, к родне заявился, — скалил зубы, хохотал громко, неприлично, и Натали хохотала вместе с ним; немчик худенький, юный, запрокидывал голову — торчал петушиный кадык, обильные веснушки на носу, на
Натали, Натали, вредно много смеяться! Вредно много пить пива!
Зачем ты здесь?
«Я не знаю. Здесь хорошо. Немчик такой забавный. Он вчера прилетел из Дармштадта. Плохо говорит по-французски, очень смешно!»
Вчера ей позвонил Игорь. Она сказала ему: больше никогда! Он подстерег ее у подъезда дома Картуша. Она закрыла ему рот рукой. Он остановил такси. Водитель спросил: куда? Игорь махнул рукой: катай нас по Парижу! Я хорошо заплачу.
Таксист косился на них. «О, месье, я вас видел в синема!» Вы перепутали меня с кем-то, холодно бросил Игорь.
Когда машина вырулила на площадь Этуаль, Игорь обнял Натали.
Они целовались долго, пока не задохнулись. Она ничего не чувствовала. Она смеялась. Он плакал.
А теперь этот немчик в мышиной форме ржет как конь, все зубы показывая! О, пусть рядом с ней другие смеются, ее смешат! К черту слезы! Она устала тосковать. Жан-Пьер с утра до вечера на работе. А она не работает теперь. Картуш запретил ей работать. Сочинил духи, назвал — «Коварство Натали». Позор на весь Париж.
Батарея пивных кружек на столе. Окурки в пепельнице. Бар самого дешевого пошиба. У офицерика денег, видно, нет. Она не будет платить: он тут мужчина!
Пена, сизая, белая, желтая пивная пена. Отчего немцы так любят пиво?
Пена вздувается и опадает. Серый птенец сам сдувает ее с кружки, и веснушки краснеют.
Это очень, очень смешно.
Она устала развлекать, потешать. Она хочет, чтобы ее веселили.
Летчики — невероятный народ. Странный, слишком веселый: кажется, возможность смерти не особо их беспокоит.
Пока в воздухе — боишься: ветра, бури, отказа двигателя, да еще много чего.
А на землю сядешь — как заново родился: все забыл.
Андрэ де Вержи, отработав в Алжире год, вернулся в Париж — и не узнал его. После того, как он три раза чуть не потерпел крушение — сначала неподалеку от Касабланки, в другой раз над Танжером, в третий над Марракешем, — парижские ахи, охи, склоки и сплетни казались ему траченным молью бабушкиным кружевом.
Ночами во сне он видел свой самолет, старый «бреге»: Андрэ гладил его по металлическому клепаному боку, как гладил бы лошадь, дрожащую от нетерпенья — скорее в поля, вскачь.
Позвонил Пален. Натали сразу взяла трубку. Он не узнал ее голос.
— Это я, родная. Что стряслось? Говори.
Не любил предисловий, этикета.
— Ты, Андрэ? — Ни удивленья, ни радости. Будто вчера расстались. — Ничего особенного. Я вышла замуж.
— Так, этого следовало ожидать.
Он тоже постарался не выдать себя.
— Ты в Париже?
— Да. Я приглашаю тебя.
— Куда?
— На аэродром. Хочу покатать тебя на самолете. Ты же ни разу не летала.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю все про тебя.
Тихий смех в трубке обволок его голову пламенем.