Рябиновый дождь
Шрифт:
Бируте злилась, что Викторас превращает такое большое и искреннее чувство в какую-то запутанную и сложную систему поклонов, будто их дружба выставлена на всеобщее обозрение и он на виду у публики должен защитить ее, как диссертацию… А Бируте нужен был друг, на которого она могла бы не только опереться, но изредка и подчиниться его необузданной воле: он хочет, он любит, он желает, а все остальное неважно.
Она была практик, дитя природы, и хорошо знала, что в тех семьях их деревни, где слишком унижали мужчин, в конце концов и женщины превращались в ничто, поэтому любыми способами старалась пробудить в
— Знаешь, я начинаю верить, что мы созданы друг для друга. Ведь вся эта чертовщина с переворачиванием, дверцами и переломами костей должна была случиться со мной, но по дороге мы взяли да поменялись местами.
— Но при чем тут я? — Ей было приятно, что он, этот женский психолог, так говорит, поэтому не выдержала и пококетничала, а он снова не понял ее:
— Я уже сказал: мы ехали искать тебя. Он подбросил мне эту идею, и я решил извиниться перед тобой: давай помиримся?..
— Не слишком ли долго ты ждал, чтобы кто-нибудь тебя надоумил?
— Не придирайся к словам. Я сам искал случая, потому что еще раз и вполне серьезно хочу предложить тебе какой-нибудь уголок в своем доме. Заметь: на этот раз в своем!..
— Тебе нужна служанка? — Бируте с трудом сдерживала давно скрываемую боль, боялась, как бы она не прорвалась и не испортила так вежливо начатый разговор.
— Нет, мне надоело жить одному. Пять лет — достаточный срок для испытания. Я не могу без тебя. Я окончательно одичал, и мне не перед кем излить душу, некому пожаловаться, когда чертовски трудно, и не с кем порадоваться, когда что-нибудь удается. Понимаешь, наука наукой, без нее нельзя, но она беспощадно обкрадывает душу, делает слишком рациональным и практичным, я начинаю думать о людях как о каких-то абстракциях, символах, лишенных тепла и запаха. Не знаю, как объяснить тебе, но мне хочется остановить какого-нибудь постороннего человека и излить перед ним душу.
— Я прекрасно понимаю тебя, но едва ты выговоришься, сразу же опять удалишься в кабинет и задвинешь стол.
— Возможно… Но это уже будет как-то иначе. Я попробую исправиться, конечно, если ты не откажешься помочь.
— Тебе следовало бы найти женщину из своей среды.
— Нет уж, прости, кого угодно, только не женщину-ученого.
Вот, кажется, и весь их второй разговор, как любит говорить Моцкус — второе чтение. Несколько недель назад, приглашая Саулюса к себе, она надеялась увидеть Моцкуса немножко иным, изменившимся, наверно, таким, каким она опять выдумала его, но разве люди меняются? В душе она уже готовилась к подобному объяснению, даже мечтала о годе жизни с ним, наполненном счастьем, но издали все выглядит куда прекраснее.
Отдалились, грустно подумала она, мы слишком отдалились. Надо было все начинать вместе и нога в ногу, а теперь мы будем только мешать друг другу и ссориться, потому что я слишком горда, чтобы оставаться только служанкой, а он еще не настолько стар, чтобы обходиться служанкой… Хотя одинокой женщине куда труднее жить, чем одинокому мужчине. Да еще с такой славой! Все только и смотрят на тебя как на диковинку, жалуется Викторас, как на некий пластырь, который каждому хочется наклеить там, где у него болит или даже где у него вовсе не болит, а только чуточку чешется… Господи, как все любят брать и не давать!
И расстались они с Моцкусом очень странно. Выписавшись из больницы после этих несчастных родов, Бируте целый день бесцельно бродила по лесу и боялась идти домой. Потом под утро собрала чемоданчик и решила уехать. Хоть куда, на край света, где никто ее не знает. Раскрыв карту, наугад ткнула пальцем и прочла какое-то странное название. На вокзале кассирша долго листала толстые книги, а потом посоветовала:
— В Москве проверьте, может быть, я что-то не так написала.
В Москве на перроне ее ждал Моцкус. Стоял на крытой платформе с поломанным цветком и выглядел несчастным, но, увидев ее, начал ругаться:
— Бируте, ведь нельзя так.
— Ты даже не приехал похоронить его.
— Я не знал… Ведь мы ждали его в конце месяца.
— Если хочешь, все узнаешь.
— Стасис расспросил кассиршу и позвонил, а я сюда — на самолете.
Стасис не только звонил… Перед глазами Бируте так и стоят любительские фотографии, принесенные Жолинасом: на одной он рядом с подводой, без шапки, а на соломе — небольшой гробик, потом яма и снова этот посеребренный гробик, двое гробовщиков, какие-то незнакомые женщины, несколько букетов цветов, проведенный черенком лопаты крест и покрытая белой краской дощечка: Саулюкас Гавенас. И год. Только одна дата. Наверно, часы на могиле никто не пишет. И снова лошадь, телега, Стасис на облучке и гробик на соломе…
«Как на базар», — подумала она и на московском перроне повторила эти слова:
— Как на базар.
— Я не понимаю тебя.
— И не поймешь.
— Тут ночью хорошие цветы не достанешь. Я и этот у прохожего купил…
— Когда я спросила Стасиса, почему он написал на могиле «Саулюкас Гавенас», он ответил мне, мол, если не понравится, сама перепишешь… А я уже ничего не буду менять, Викторас.
— Хорошо, не меняй, только поехали домой, тебе надо лечиться. Билеты я уже купил.
Моцкус почти силой привез Бируте в Вильнюс. Она тогда ходила по его шести комнатам как тень и не знала, что делать. Никогда в жизни она не ощущала такой пустоты.
Через несколько дней Моцкус, словно нарочно, уехал на год за границу, а пробыл там полтора. Он долго извинялся, мол, научные планы, разрешение, будущее его и института… Он даже доказывал, что одной Бируте будет лучше, дескать, после несчастья человеку необходимо побыть наедине, пока все не осядет и не утихнет боль…
— Будь умницей, этот год пройдет скоро.
Она была умницей, пожила одна и чуть не сошла с ума. В городе ни одного знакомого, только книги, телевизор, радио и приходящая старушка, которая берет с полки необходимую сумму денег и покупает хлеб, масло, чай или идет в ресторан и приносит оттуда остывший обед, всегда недосоленный, невкусный. Вокруг — никакой жизни, только застенчивая, истоптанная и запыленная травка двора, кое-где выглядывающая сквозь асфальт вдоль тротуаров, и кактусы, страдающие не меньше, чем она. Привезенные из разных уголков мира и тесно расставленные на подоконниках, они никак не привыкнут к жирному, слишком часто поливаемому перегною и чужому хмурому небу.