Рыба. История одной миграции
Шрифт:
Так мы прожили зиму, весну и лето. Без его внимания, да просто без его голоса, я, кажется, не прожила бы и дня. Утром, проснувшись и заглянув к бабуле, я всегда звонила Валентину Егоровичу. Это вошло в привычку, мне было важно, чтобы день начинался с его приветствия.
– Как спала, Верунчик?
– Хорошо, а ты?
– Ничего себе. Когда зайдешь?
– Управлюсь с бабулей – и сразу.
– Очень хорошо, до двух я дома.
Если он уходил рано, я все равно заходила,
Иногда я приходила, а он сидел за столом – читал бумаги. Я садилась в кресло под желтый торшер, открывала книгу и украдкой поглядывала на его крепкую прямую спину. Мне нравилась его выдержка. Я знала: он знает, что я смотрю на него, но он не оборачивался. Как-то он признался, что ощущать меня спиной – пытка. Я вспоминала это признание, и глупое счастье расцветало на моем лице – я смотрелась в зеркало, и мне хотелось плакать.
Антона заперли в психушке надолго, Валентин Егорович исправно платил за лечение. Доктор был доволен пациентом, кажется, даже отец поверил в возможность исцеления. Я поняла это по тем редким фразам, что он иногда бросал.
– Парень стал – не узнать. Спокойный, но не подавленный, много читает, кажется, даже собирается пойти учиться.
Антон числился на экономическом факультете МГУ, но уже три года не вылезал из академических отпусков.
Юлька жила в Антоновой квартире, но встречались мы редко, она говорила, что работает в рекламном агентстве. Один раз мы столкнулись на площадке перед лифтом – я мыла пол. Мне показалось, что она заторможена.
– Юлька, ты что?
– Чего?
– Юлька! Ты опять? Все Валентину Егоровичу скажу!
Она как-то криво улыбнулась.
– С ума сошла в натуре, просто устала, целый день на съемках.
– У Антона давно была?
– Позавчера. Он, кстати, тоже о тебе спрашивал.
– Когда его выпишут?
– У Черепа спроси, он его тормозит. Ждем-с.
И пошла по коридору к квартире, цокая каблуками, стерва рыжая. К
Антону она и правда ходила исправно – два-три раза в неделю, плюс один раз – Валентин Егорович, так что парень сильно не тосковал в своем заточении. Он готовился к вольной жизни, старался изо всех сил.
Марк Григорьевич приезжал теперь к своей Наталье два раза в месяц на три-четыре дня, поломал-таки график, поссорился с импресарио, а заодно и с женой. Увидел как-то, что я глажу мужские рубашки, спросил – чьи. Я не стала изворачиваться, стесняться было нечего.
Реакция его была неожиданной, Марк Григорьевич принялся мучить меня рассказами о своей Наталье. Девочка настаивала на женитьбе, но Марк
Григорьевич не мог бросить жену. Жена болела.
– Да и вообще она со мной двадцать семь лет, вернуться в Россию уже не сможет, оставить ее одну в Италии я права не имею. Вера, что мне делать?
– Бросить Наталью!
– Это невозможно!
Он вскакивал, метался по кухне, размахивал руками, снова бросался на стул, застывал в скорбном молчанье. Про свои отношения с Валентином
Егоровичем я не рассказывала, все попытки узнать о них пресекла сразу и твердо. Мы страдали по Наталье. Наталья страдала в Москве, жена – в Милане, Марк Григорьевич – и тут, и там.
Наконец, пары вырвались наружу – девочка поставила ультиматум. Марк
Григорьевич нашел в себе силы отказать.
Он пришел домой абсолютно больной, не раздеваясь, рухнул на кровать и проплакал до поздней ночи, когда я смогла, наконец, уговорить его раздеться, принять ванну и лечь спать. Все это время я просидела рядом – он просил не уходить. Он лежал, уткнувшись в подушку лицом, стеснялся слез – и то немного успокаивался, то заходился снова. Он прощался с той жизнью, которой уже не будет никогда.
Утром, уезжая в Италию, тепло прижался к моему плечу, чмокнул в щеку:
– Вера, Вера…
Повернулся, уехал и до конца лета не появлялся в Москве.
Я рассказала о его трагедии Валентину Егоровичу. Его ответ поразил меня:
– Истерик, ушел от ответственности, поплакал и забыл.
Он сказал это зло, резко, отведя глаза. Я не поняла, о какой ответственности он говорил. Мне стало страшно, я приняла это высказывание на свой счет. Вечером сомнения вновь одолели меня – его не было рядом, чтобы их развеять. Я плохо спала в ту ночь.
Много раз замечала, что наши суждения о людях поверхностны. Схватив какую-то основную черту и вбив себе в голову, что это и есть характер, мы успокаиваемся. Скорость, с которой протекает наше общение, редко кого заставляет думать о человеке глубоко – первого впечатления вполне достаточно, и это, наверное, хорошо, иначе все бы с ума посходили. Когда любишь, прощаешь, отсекаешь ненужное, ужас приходит, когда начинаешь в человеке сомневаться.
Утром, прибравшись в квартире Валентина Егоровича, я отправилась в магазин и в аптеку. Конурка консьержки была приоткрыта, и я заглянула поздороваться с Полиной Петровной. Старушка лежала на топчане, тупо глядела в стену.
– Полина Петровна, не заболела?
– Вера, ты?
Маленькие глазки медленно повернулись в мою сторону, сжатые в ниточку губы неохотно вытолкнули на Божий свет слова:
– Оксана умерла.
Оксаной звали ее дочь-проститутку. Я зашла внутрь, села на край диванчика. Не глядя на меня, она заговорила, как если б была одна.
– Куда мне теперь? Надо б идти домой. Здесь я на людях, а там кому нужна? Папа учил: “Следи, запоминай, докладывай”. Я и следила.
Докладывать некому, но ведь знаю, весь дом знаю, каждого. Сил нет, а все равно смотрю, запоминаю, может, пригодится. Папа на “Каналстрое” служил, по Дмитровской дороге, я в лагпункте родилась на Трудовой
Северной, в бараке охраны. Потом отцу коттедж дали вместе с майорской звездой… Дед был дворником у графини, а отец до майора
НКВД дослужился – равнялось полковнику. Теперь вот целая квартира у меня, когда совсем и не надо ее. Пора съезжать.