Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
Шрифт:
Так что когда увидели мы издалека наш розовый город, подъезжая к нему со стороны мельниц Базакля, чтобы там же переправиться… Шум мельничных колес в золотой вечереющей реке не мог заглушить наших криков. Рамонет, склонившись к шее своего английского коня, плакал как безумный. Тулуза наша, невеста и дама, наша добрая мать, лишенная покровов и обесчещенная франками! Может ли быть зрелище горестнее, чем груды камней на месте башни Базакля, и на месте графской башни, и башни ворот Боссен? И зияющих дыр в стенах, похожих на открытые раны, где сквозь порванную кожу виднеется беззащитная розовая плоть города? Печальнее разве что оскверненный язычниками храм Сиона, могли бы вогнать нас в большее уныние! Мерзость запустения на крыле святилища. [6]
6
Дан. 9.27
Чтобы
Я смотрел на сына — и видел в нем отца. Граф Раймон тоже мог так плакать с широко раскрытыми глазами, и слезы не мешали ему ни думать, ни говорить.
А вы, вассалы, чего смотрите, грубо крикнул на нас Рамонет. Поехали! Сейчас я хочу видеть отца. А когда придет мое время, я натяну кишки Монфора на скрипку и буду играть самую праздничную музыку!
И глядя на него, я верил, что такое время в самом деле придет. В Рамонете мне мнилось нечто, чего не было даже в его отце, которого я любил стократ больше. Юношеская стремительность, воля к победе. Если бы только не «низкий болевой порог» — да пусть и порог будет низок, лишь бы он не мешал ему драться, как слезы не мешают смотреть и говорить.
Пойдем, я тебе покажу кое-что, сказал мне Второй Аймерик. Я за время Англии уже привык доверяться новому другу и пошел за ним, знать не зная, куда он меня ведет. Мы оба были в те времена часто пьяны и еще чаще — грустны. Чего веселиться-то — короткие вакации в Тулузе, сентябрь жаркий и сухой, так что земля трескается, что дальше — неизвестно, вести отовсюду разные, но для нас ничего утешительного. Английский король Жан вместе с императором разбит в битве под Бувином, король Филипп в честь этой победы взял себе императорское прозвище Август и как всегда остается на коне. Для Тулузы и тулузцев это значит одно: наш друг английский сенешаль Ажена эн Саварик нам больше не помощь — сам у франков в плену. В Нарбоннском замке живет Фулькон с гарнизоном, в темнице под замком сидит дюжина консулов-заложников… Среди которых — Аймериков дядя и мой мэтр Бернар… Вот такие радостные вести нас встретили по возвращении домой. И это еще не самое скверное. Всех чиновников капитула Фулькон поменял на своих приверженцев, из прежних только пара судейских осталась. Фулькон-то ведь теперь от имени Церкви и легата Пейре всем в городе заправляет, а за спиной у него — Монфор. И если бы только за спиной. На соборе в Монпелье Монфора признали государем Лангедока, теперь ждут только до Латерана, чтобы Папа подтвердил такое дело. Вот тебе и заступник, вот тебе и кардинал Пейре Беневен — уговорил графа Раймона от всего на время отказаться, а сам у него за спиной подписывает акты передачи Тулузена Монфору… Теперь надежда только на Папу, а у катаров и такой-то надежды нет. И давненько не видели в доме мэтра Бернара — теперь-то уж в доме на Америги, верно — ни старой ведьмы на Рейны, ни худых катарских отцов Гауселина, Гильяберта и как их там… Попрятались, бедолаги. Уж на что я не любил их веры, а все-таки невольно тревожился — живы ли, болезные? Или их уже где-нибудь прикончили фульконовы люди «с превеликой радостью»?
Одна была хорошая новость по нашем возвращении — принц Луи едва не погиб. Поехал, мол, подавлять баронское восстание во Фландрии (гляди-ка, на севере французский король тоже не всем по нраву)! Приказал поджечь со всех сторон город Байель, а сам не успел выехать за ворота, заблудился в узких улочках со своим отрядом, да так чуть было и не сгорел вместе с городом. Говорят, еле вырвался наружу, в раскаленном доспехе, весь в копоти, со сгоревшими волосами… Но все-таки жив остался, бесово семя; дело-то в марте происходило, а в мае принц Луи, невредимый, уже пожаловал в Лангедок, разъезжал в золотых перчаточках по нашей затравленной Тулузе, указывал Монфору хозяйским жестом, что разрушить, а что — так и быть — оставить…
Не только Тулузу — мы и собственные дома узнали с трудом. Аймериков был тих, двери снаружи заколочены досками, на досках намалеван красной краской крест: значит, хозяин в заложниках у Монфора, иных наследников не обнаружено, дом переходит под ставку крестоносцев (буде таковым она понадобится). Аймерик весь затрясся, сбегал к соседям за топором и яростно оторвал доски, но жить в доме не остался. Нехорошо было внутри — в очаге мусор, половины одеял нету (франки все растащили), сундуки распахнуты, кладовые пусты… Прибраться можно было бы, да и тайничок с консуловыми деньгами остался нетронут за приметным кирпичом на кухне. Но кому приятно, если монфоровы люди среди ночи явятся и начнут расспрашивать — кто такой, откуда взялся, где раньше пропадал, коли хозяйский племянник? Не говорить же им — «пропадал в Англии, Рамонета охранял, графа нашего юного»… Мы вдвоем с Аймериком, забрав из его разграбленного жилища деньги и оставшиеся вещи, переселились к мэтру Бернару. К На Америге на самом деле, в наш изуродованный дом со снесенной смотровой башенкой — не положено теперь было тулузцам иметь дома выше трех этажей! Жалкий обрубок башни, похожий на сломанный зуб, торчал на фоне выгоревшего неба, а красные камни так и лежали грудой у внутренней стены. Медного петушка-флюгерок отнесли в кладовку до лучших времен. Если они когда-нибудь настанут, лучшие времена.
Хозяйки ничуть не возражали против нас с Аймериком: с двумя мужчинами в доме спокойней, да и дрова не нужно самим колоть… Имя моего друга, такое привычное этому дому, снова зазвучало в нем, создавая иллюзию прежних времен — но иллюзию ненадежную, зыбкую, заставлявшую Айму по новой начать плакать в подушку. За время наших странствий в семье много что случилось: летом от горячки умерла малышка Бернарда. Конечно, на Америга жалела о ребенке, но никто в семье не скрывал и постыдного облегчения: в войну кроха-девчонка, лишний рот — бесполезная обуза, и ничего более. По словам Аймы, мать всего единожды поплакала о Бернарде, и то по своему женскому долгу; а как зарыли малышку в семейной могиле, так и не вспоминала больше о ней. Очень уставала на Америга, и сил на скорбь у нее не оставалось.
Айя здорово повзрослела, на вид стала девица хоть куда; молодость брала в ней свое, и она то и дело бросала призывные взгляды на моего Аймерика, невзирая, что тот по-прежнему хаживал к своей невесте Каваэрс. Айма осталась прежней, казалась ровесницей своей младшей сестре, которая вытянулась выше ее ростом. Айма пошла работать — холеные руки консульской дочки теперь были исколоты сапожным шилом, потому как подрабатывала та у башмачника, мужским ремеслом. Умела она и ткать, но ткачей кругом полным-полно, в башмачниках больше нужды, значит, и денег платят больше.
Почитай что все английские денарии я отдал своей семье — все равно ехать в Рим предстояло свитой, есть и спать сообща, а снаряжение у меня пока было. Тревожили наши кони: сильные рыцарские дестриеры, они любили есть часто и помногу, а в конюшне мэтра Бернара с недавних пор оставались одни мулы. Заниматься лошадьми нам было накладно. Но и тут нашелся выход: мы пристроили своих коней к Давиду и Аламану Роэксам, где остановились оба графа, Раймон и Рамонет. В добавление к тамошним красавцам коням — последнему богатству наших рыцарей — наши английские скакуны, мой серый и Аймериков рыжий, не казались большой обузой.
Пойдем, покажу тебе кое-что забавное, сказал Аймерик однажды похмельным серым утром. Как ни странно, шел дождь — редкое дело в этом месяце. Мелкий и прохладный, он оседал на волосах и одежде и напоминал Англию, но все равно был приятнее и теплее английского. По сточным канавам бежали тонкие, жалкие ручейки.
И что ж ты мне показать собираешься, спросил я. Мы шли по изменившейся Тулузе, лишенной половины прекрасных башенок, нагой без красных и серых каменных стен. Неужели в Шато-Нарбонне меня ведешь? Или в Сен-Эстев? Ты никак наконец католиком сделался?
Нет, покачал головой Аймерик, ведя меня по широкой улице Сен-Ремези, по госпитальерскому кварталу. Громадина Сен-Этьена, по-нашему Сен-Эстева, церкви в честь Первомученика, вся в строительных лесах, оставалась слева и сзади. Многие каменщики благословляли графа Раймона, начавшего в военный год это наимирнейшее из строительств: не одному беженцу там находилась благочестивая, достойная работа за графские деньги. Но Аймерику, чье вероисповедание означалось словом «безбожник», до Сен-Этьена было мало дела.