Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
Шрифт:
После чего, по окончании сретенской обедни, пешком добираясь до дома (от церкви было недалеко, но графы все равно уехали на конях, и Рамонет с ними) я внезапно разродился огромной речью о священстве. Сам от себя не ожидал. Однако Пейре-Бермон, человек маловерный, полукатар в прошлом и католик при приближении войны, имел неосторожность сказать дурно о Папе нашем. И о прелатах вообще. Что ж это такое, сказал он, кривясь от бьющего в глаза утреннего солнца; священники руками нас грабят, а ртом наставляют! Правильно, мол, Сикар из Марвежольса о них пишет: «Как ворон, поп крадет, что может он достать; к одним он щедр и добр, к другим же — сущий тать!» И на черта нам папское примирение, если земли оно не прибавляет? Вот этот итальянский попишка, что сегодня так важно нам хлебушек раздавал, небось тоже из соседних баронов кровушку тянет! Небось десять любовниц имеет и долги по пять лет не отдает, а туда же, о праведности с кафедры брешет…
Тут-то я прямо взорвался. Хорошо еще, что не врезал ему — но удержался, все-таки ж он граф-Раймонов зять. Хотя, думаю, граф Раймон ему сам бы еще крепче моего врезал, если б слышал подобную хулу. Но все-таки нехорошо, в Божий праздник-то…
А я только начал горячо говорить, и едва остановился у самого
Уже вышедши в море, мы узнали от марсальцев-корабельщиков, что Господь не медлит, посылая великие знаки и знамения. Землетрясение, потрясшее землю от Франции до самого Лиможа, несомненно, предвещает перемены, победы правым, а разрушение и смерть — тем, кто протянул руку к чужой земле. Вот оно, Божие предупреждение франкам, говорил капитан-марселец, и всякий раз, когда взгляд его останавливался на старом графе, он сиял счастливой улыбкой, как влюбленный при виде своей красотки. Как же вас ждут, мессен Раймон, как ждут — милостью Божией возвращается наконец законный сеньор, живой, здоровый, вы живы — значит, и страна будет жить! Купеческое судно приняло нас на борт безо всякой платы, сочтя за великую честь доставить на родину долгожданного графа — впервые в жизни мне довелось поспать на корабле не на палубе на коврике от смолы, а в самом настоящем корабельном «замке» — переднем, на удобной кровати, а в комнате имелся даже шахматный столик: фигуры в него втыкались на длинных стержнях, чтобы не падали во время качки. Нам достались три четверти «замка» — одна комната для графов, другая для свиты, то есть для нас; в третью поселили слуг и конюшего, и там же им предполагалось готовить для нас еду. Да еще помещение для наших лошадей — тоже бесплатное: не меньше тысячи ливров могли стоить такие роскошества, а хозяин корабля предоставил нам все эти благодати бесплатно, из любви к тулузскому графу. Граф Раймон в пути больше молчал, глядя на доску и бездумно переставляя фигуры; казался нездоровым и задумчивым. Однако вера других людей медленно наполняла его жизнью. И я вовсе не удивился, когда в день прибытия он с раннего утра ходил по палубе, заговаривал со всеми, хохотал, ударяя ладонью по деревянным перилам, даже пару раз сунулся помогать матросам с парусами: «Надо торопиться, скорее шевелитесь, что вы, как мертвые», — однако что-то напутал в тросах и сделал еще хуже. Он хохотал над собственной непригодностью к морскому делу, и в конце концов с ним хохотали уже и восторженные матросы — будто граф сделал что-то чрезвычайно мудрое и полезное. Ветер дул ровный, нес мокрые весенние облака, а старый граф Раймон, везущий из Рима только свое унижение, возвращавшийся с пустыми руками к тем, кто на него так надеялся — однако же выглядел совершенно счастливым человеком. Или, на худой конец, совершенно пьяным. Будто вез от Папы золотое освобождение — или, по меньшей мере, огромное войско на отвоевание земли.
Тогда он и расцеловал меня, крепко обняв — не по какому-то важному поводу, попросту от сильных чувств, да оттого, что я оказался рядом, когда впереди замаячила бело-рыжая, залитая солнцем мешанина марсальского порта. «Мы возвращаемся, — сказал он, сжимая меня еще такими сильными руками; — Возвращаемся, и теперь-то уж никуда отсюда не уйдем.»
Да, мессен, так и есть, ответил я. Что я еще мог сказать? Ваша надежда — моя надежда? Все вернем или все потеряем? Моя жизнь принадлежит вам и всегда будет принадлежать? Думаю, все это граф Раймон знал и сам. А я просто хотел запомнить, как мой сеньор и отец обнял меня — сохранить навсегда вместе со вкусом въевшейся в кожу губ соли, с мельтешением белых чаек, носившихся у берега, как перья из разорванной подушки; с деревянным скрипом разворачивался тяжелый корабль — «Феникс», вот как его звали, и — «Не правда ли, символично, что мы возвращаемся из мертвых именно на Фениксе», — сказал Рамонет. И лицо его блестело от воды — не знаю уж, морской или слезной. От пирса уже что-то кричали, графам со второй палубы выводили упиравшихся, страшившихся качки коней. Мой отец и сеньор желал непременно съехать по трапу верхом, и хотя жеребца с двух сторон вели под уздцы рыцарь Арнаут и еще оруженосец, гордый зверь мотал головой и упирался, боясь колеблющейся внизу водной полосы. А кто-то из встречавших уже стоял по пояс в воде, и цветы — никогда я не видел столько цветов, венки и просто охапки первоцветов мельтешили в воздухе. Граф что-то кричал, приветствия или, может, боевые девизы, поворачивая туда-сюда сияющее лицо, молодея на десять, двадцать лет, становясь младше нас с Рамонетом; а я, прикрывая от солнца глаза, думал — Господи, будем ли мы в грядущем так же счастливы. Будем ли мы счастливы еще хоть когда-нибудь.
Однако то, конца чего я ожидал со страхом и печалью, только еще начиналось. Этой весне, апрелю 1216-го года от Рождества Господня, предстояло длиться необычайно долго, а за ним последовал такой же долгий май и лето длиною в целую жизнь. После торжественной встречи в Марселе, после делегации тамошних консулов, в самом порту преподнесших старому графу ключи города на бархатной подушке, после банкета в здании здешнего капитула (где Рамонет неожиданно напился так, что его тошнило, и мы с Аймериком держали ему голову и отросшие волосы, чтоб он их не испачкал, а Рамонет в промежутках между приступами то смеялся, то клялся убить Монфора). С ума сойти — никогда не принадлежал свободный Марсель, коммуна под графом Прованским, тулузской династии; но перед лицом большой войны все города языка Ок бросались в объятия нашему графу, как последнему защитнику, единственной надежде… Загадка духа христианского: граф Тулузский в прежней своей силе не интересовал провансальцев, для кого-то и вовсе бывал врагом — не в Провансе ли коммуны восставали едва ли не каждую весну? А стоило ему вернуться после спасительного унижения, и он сделался для всех попросту НАШИМ графом, противоположностью Монфору. На третий день сплошных пиров в Марселе — здесь, признаться, праздновали так, будто уже победили — прибыл гонец, сообщил, что в Авиньоне ждут триста рыцарей, приносят клятву верности и желают драться. Авиньон, Господин Вод [8] , еще один город, никогда прежде не принадлежавший Тулузе.
8
Авиньон — от кельтск. Ауэньон, «Господин вод».
Мы выехали в тот же день, и апрельский ветер по дороге выдувал из нас остатки похмелья. Гонец из Авиньона, чернявый и лохматый оруженосец, не успел перекусить и ел по пути, на ходу отхлебывая из толстой кожаной фляжки, которую я собственноручно наполнил ему с графского стола; граф Раймон, подъехав сбоку, хлопнул его по плечу — и тот подавился, фыркнул вином из надутых щек прямо в гриву сменному тонконогому коньку. Граф Раймон смеялся, и оруженосец тоже смеялся, пытаясь свободной рукой отряхнуть красные капли с котты и колен. «Как тебя зовут, молодец?» «Эрменгау, мессен!» «Друг Эрменгау, за добрую весть и взамен утраченного я задолжал тебе, считай, кварту самого лучшего вина, какое найдем в Авиньоне!» «Слушаю, мессен! Слово тулузского графа крепче железа!» «Ты в самом деле веришь в меня, друг Эрменгау? Собираешься драться вместе со мной?» «Мессен, — юноша мотал головой, чтобы ветер убрал с восторженных глаз лохматые волосы. — Я верю в вас также крепко, как в святую Марию и святого Михаила! Впрочем, о тех-то я только слышал, а вас еще и вижу, мессен…» «Эрменгау, — силясь перекричать ветер, пригибавший деревья к горной стене и стлавший по земле длинные, в рост всадника, тростники, отзывался граф Раймон, — я нарушу свое слово! Я сказал — кварта? Теперь говорю — две!»..
Что-то вспоминалось мне, что-то ускользающее; да и горы мешали — там, где я видел нечто подобное, не было гор. Здесь же дорога так и вилась между ними, серыми, выбеленными солнцем сухими скалами, понизу поросшими жестким, как конская грива, вечнозеленым лесом. Сосны, дикие яблони, на здешнем солнце уже в начале апреля собравшиеся цвести. Южные тополя — указующие в небо строгие пальцы. Следующим утром за горы цеплялись остатки тумана — толстые кучевые облака, а на небе облака уже рвались, просвечивали легкими перьями. Граф Раймон так же смеялся и шутил со всеми, Рамонет, напротив, казался собранным и строгим. Я поразился тому, как стремительно в здешних горах развеивается туман — только что мы ехали в мокром сумраке, миг — и выехали в яркое солнце. Мокрая трава и листья сперва еще блестели, но высохли уже через несколько мгновений, ноги коня топтали густейший клевер, граф Раймон обратился ко мне — мол, не споешь ли — «О чем, мессен?» «Да о чем хочешь, Толозан. Лишь бы о доблести было. Parage, Merite и все такое». И тут я вспомнил. Так ясно вспомнил, что почти услышал голоса своих прежних друзей. «Добрый сеньор, храбреца не запрешь Даже у Донны в светелке — ну что ж… там, у Гаронны, в лугах ее где-то, будем сражаться мы все без завета…» Гор там не было, да. Зато клевер.
Некогда так же счастливо, с такой же волей к победе я ехал с графским войском под Мюрет… Неужели я девятнадцати лет сделался стариком и разучился просто надеяться?
К счастью, мне не пришлось петь — вызвался счастливец Эрменгау, так и стремившийся во всем угодить вернувшемуся государю. Новую песню спел он, о том, как куртуазность и доблесть победят, и Господь не попустит, чтобы законный сеньор лишился наследия. Голос у него был ломающийся, но красивый — если не забирал слишком высоко. Потом пришел черед песне про пастушку и любвеобильного рыцаря, которую исполняли уже хором, отбивая такт по передней луке, и такими суровыми голосами, будто пели не иначе как боевую «торнаду».
Стены Авиньона уже алели вдали, и мы услышали со стен выкрики труб или рожков, какие-то людские вопли. Те, кого мы встречали в пути — горожане с телегами, несколько всадников — раскланявшись с нами и распознав, кто мы такие, разражались радостными возгласами и чаще всего присоединялись к нам, ехали в отдалении своеобразным пестрым эскортом. Граф Раймон щурился и улыбался — никому в особенности, сразу всем. Я невольно тревожился — тревога весь этот день не оставляла меня — но освещенный солнцем город в холмах выглядел таким радостным и мирным, что улыбались все, даже и я, медленно пыля по дороге: медленно — хотя совсем недавно спешили что есть сил; медленно — давая время тем, что внутри, подготовиться, построиться, распахнуть ворота.
Не доезжая городских стен, на берегу Рона, где зелено-желтая река делала очередной медленный изгиб, встречающие остановились. Человек десять рыцарей, металл кольчужных капюшонов блестит на солнце, вода тоже блестит, солнце светит им в глаза, нам же — в спину. Не доезжая нескольких туазов, граф Раймон тоже остановил коня. Один из рыцарей, в красно-желтой котте, от полос которой пестрило в глазах, отделился от своих и медленно двинулся к нам навстречу. Я хорошо видел его лицо, слегка смятенное, ослепленное солнцем и мокрое; выгоревшие добела усы топорщились и загибались в обе стороны. Порыв ветра сорвал с его губ первые же слова и бросил назад, к реке, так что ему пришлось, обведя губы языком, повторить заново: