Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
Шрифт:
После Бигорры лагнедокского графа повлекли новые дела. Новоизбранный Папа Гонорий повелел вернуть Фуа прежнему владельцу — во исполнение обета Папы Иннокентия; но Монфору до указов из Рима с некоторых пор стало меньше дела, чем прежде. Он собственноручно занял Фуа, укрепил его стены и деловито заменил гарнизон аббата Тиберийского, ставленника Папы, своими собственными людьми. Сына старого графа Фуаского, не желавшего уступать так просто, он осадил в соседней крепостце по имени Монгреньер и простоял у Монгреньера всю зиму, будто и не чувствуя холода, будто позабыв напрочь, что франки зимой не воюют, что зима в фуаских горах куда жестче, чем в долине. И добился-таки своего — к весне осажденные капитулировали, впервые в жизни сдавался молодой Роже-Бернар, сдавался от голода и жажды, только вот черного флага поднять не успели. Непременно дождался бы Монфор черного флага, никогда не получили бы монгреньерцы свободного пропуска, если бы не дурные слухи из Нарбоннэ: Арнаут-Амаури, бывший легат, а теперь архиепископ нарбоннский, решил присвоить себе Монфоров герцогский титул, и городская коммуна его поддержала. Арнаута-Амаури, примаса Лангедока, там явно предпочитали франку — да кого,
Монфор пожимал урожай мелких удач. Монфор вернул Бокер, Монфор одну за другой занимал приронские крепости, Монфор задумывал новые матримониальные планы — на этот раз он собирался привязать к себе графа Валентинуа, Рамонетова сильного союзника. Неимоверно радушный, этот граф по имени Адемар де Пуатье немедленно пообещал своего сына в мужья Монфоровой дочери, союз и вечную любовь, все, что вы пожелаете, граф Монфор, только не смотрите в сторону Тулузы. Увенчанный новыми победами, спокойный, как Божий человек на пути Божьем, Монфор наслаждался передышкой в Адемаровом замке Крёст на берегу Дрома, отдыхая от жары после такой хорошей работы. Говорят, он одиноко прогуливался по берегу реки, погруженный в раздумья, когда его нагнал мчавшийся от Вивьера смертельно усталый гонец с запекшейся кровью на одежде. Гонец от Алисы, Монфоровой жены. Гонец из Тулузы, в которую вернулся из-за гор долгожданный прежний граф, ненавистный соперник Раймон Старый.
Двенадцатое сентября! День Мюретской битвы, день, которого ждали четыре года, но в который почти не верили… Был ли среди людей, въезжавших в быструю воду на броде ниже плотины Базакля, хотя бы один, кто не думал — «сегодня платим за все»? Сияющая вода, сияющее солнце, стоило все прежнее пережить ради этого дня. Граф Раймон Старый возвращался домой, и не вез он своему народу ни победы, ни спасительного вердикта, ни большого войска — вез себя самого, и Тулузе этого было достаточно.
По дороге его встречали, как воскресшего из мертвых. Войско арагонцев и каталонцев, набранное за Пиренеями, стремительно пополнялось: как рати Первого Крестового похода, оно росло по дороге, в него вливались новые ручьи — из каждого города, мимо которого проезжал граф, притекал новый ручеек силы, и поток по мере приближения к Тулузе делался все более похожим на Гаронну. Граф Комменж шел под Сальветат. Граф Фуа — старый граф, старый седой волк, не разучившийся криво усмехаться в усы — присоединился к давнему другу еще раньше. И, признаться, весьма приятно было встретить под Сальветатом французский гарнизон из Шато-Нарбонне, гарнизон на отдыхе, то бишь занятый грабежом окрестных деревень. Жалко, что кому-то повезло убежать живым — теперь в Нарбоннском замке получат вести несколько раньше, чем следовало. Впрочем, вести получат и в городе — а значит, успеют подготовиться к приему дорогих гостей.
Последняя ночевка одиннадцатого сентября, ввиду городских огней. Костры графа были видны в городе, им отвечало сияние небывалого множества факелов, звон колоколов. Тулузцы готовили праздник. Старый граф, в последнее время весельчак и пьяница, почти все время молчал. Счастье непохоже на радость — оно требует внутренней тишины. Радость горожан же выразилась в ином.
«Завтра мы увидим нашего графа, сынок. Несчастьям нашим приходит конец, доблесть и радость возвращаются.»
«Мать, что ты подаришь ему? Что ты подаришь нашему доброму графу, когда он вернется?»
«Сынок, я думаю, он обрадуется, если девочки наплетут венков, а я под ноги его коня постелю шелковый плащ…»
«А я подарю ему голову франка, мать. Я тебе поклянусь — нет, стой, дай мне поклясться! — что завтра же я подарю ему франкскую голову, две, три…»
Франков убивали камнями, ножами, дубьем. Женщины вооружались лопатами и кольями. Кто не успел укрыться в Нарбоннском замке — был обречен: немало нашлось охотников, даже среди самых юных, украсить город к графскому приезду, украсить телами мертвых франков. Эти дикие подарочки, вывешенные на стенах, видела и графиня де Монфор — и, вглядываясь с замковой башни в алые тулузские кресты, плывущие над городской толпой, горько сказала дочерям и гарнизонным рыцарям: «Увы! Ведь еще вчера все шло так хорошо». Много теперь придется плакать графине Алисе, и другим франкским женщинам — пускай остынут их постели, погаснут свечи в высоких северных церквях, свечи, разожженные ими за здравие мужей и сыновей. Пускай плачут, пускай холоднее, чем в горном снегу, будет у них дома, пускай за каждую слезинку, пролитую после Мюрета, они заплатят десятью — нет, неиссякаемым ручьем слез!
В этот день маленькая тулузская девушка по имени Айя, шестнадцати лет от роду, в первый раз убила человека. Их было несколько — девиц, устроивших хитрую засаду: цепь на углу улицы с трудом стащили с одного столбика и резко натягивали ее, когда кто-нибудь выбегал из-за угла. Один раз они напоролись на компанию тулузских каких-то работяг, а вот второй раз хорошо получилось — компания тулузцев как раз теснила двух франков, одетых как рыцари, в хороших доспехах, но пеших. Горожане все были кто в кожаной куртке, кто и вовсе в рубахе; у одного только был меч, и то скверный, остальные тыкали длинными кольями — что-то вроде заточенных лопатных ручек — и боялись приближаться. Один франк пяткой заступил на цепь на мостовой, Айя и ее подружка Брюна дернули изо всех сил, франк упал… Айя потом долго, приоткрыв рот, смотрела на окровавленный камень в своей руке — здоровенный острый осколок, подобранный еще вчера вечером; а остальные — мужчины, женщины — смешались, еще тыча кольями, топча ногами… Второму франку удалось удрать, что же, недолго он пробежал, его на следующем же повороте нашли с размозженной головой, на крыше дома бесновались люди, а один — совсем маленький парень — прыгал вокруг трупа, сжимая в руках трофей, настоящий франкский шлем. «Viva Tolosa! Это мой первый! Первый! Тулуза будет жить!»
Граф ехал по улицам, граф открыто плакал, граф был без шлема, чтобы все могли видеть его горбоносое, кареглазое, потрясающе светлое лицо. Граф стал почти вовсе сед — только кое-где белизну перемежали совсем темные пряди; цветы засыпали его колени, обе руки скользили над толпой, сквозь прикосновения многих ладоней и губ. Кому-то удавалось дотянуться до стремени, кому-то — и до самого графа. Кто не дотягивался поцеловать графскую руку или ногу — те целовали друг друга, Боже, кто мог подумать, что может быть такое счастье, что мы еще станем народом, как вышедший из египетского плена народ израильский? Кастильских, арагонских, фуаских рыцарей осыпали цветами, нет больше ни кастильца, ни человека Комменжа, все теперь — одна Тулуза: устоит Тулуза — все будем жить!
Веселые вести — граф более не отлучен, с нами Бог, но отлучен Монфор — будто у этих двоих ничего не может быть вместе: что есть у одного — тут же отнимается у другого. Как смешно: только вчера мы были осажденными, сегодня мы — осаждающие, графиня Алиса рвет на себе волосы, сегодня наш день, наш, долгожданный, и все дни отныне будут нашими… Сыпались на людей и лошадей осенние розы, кричали в небе осенние колокола. На земле людям мир. Оскользнулся конь мессена Раймона в чьей-то крови. Тулуза заново рождается в крови, все на свете рождается в крови, таков закон рождения.
А потом — прохладные своды Сен-Сернена, свечей больше, чем во всех сразу церквях Лангедока на праздник Вознесения, и общая присяга вернувшемуся государю, от лица баронов — граф Фуа, от лица города — один из консулов, только что освобожденный из заложников из брошенного франками замка по пути. Черный с лица, худой, как старый пес, а все осанку держит, все говорит книжным, разумным языком, языком городского советника и легиста. Говорит, а старые больные глаза совсем не держат влаги радости, и кто его сможет осудить? «Граждане Тулузы клянутся принести свою жизнь и все, что им принадлежит, на алтарь спасения отечества… Благословляю вас, мессены рыцари и наш добрый граф, от лица города; оставайтесь защитниками нашими и отцами, мы же отдадим вам всю свою верность и свое имущество…» Граф Раймон, такой же старый, такой же несокрушенный, берет его руки в свои — и еще не размыкая дружеского объятия, уже говорит, сколько требуется людей, что надлежит делать. Сначала — Нарбоннский замок. Если он будет взят до прихода подкреплений, мы спасены. Если же нет… значит, будем спасены несколько позже. Тулуза или смерть, господа, другого выхода нам уже не остается. Тулуза или смерть.
Совсем не осталось стен у нашего Сиона, у Тулузы.
Облагодетельствуй, Господи, по благоволению Твоему Сион! Воздвигни стены Иерусалима! Жертва Богу — дух сокрушенный; [9] более сокрушенного духа, чем у тулузцев, давно не найти и до края земли! Ведь Монфор поклялся разрушить Тулузу, сравнять ее с землей до самого основания. Говорили также, что он желает по взятии города убить всех мужчин, от мальчишек двенадцати лет до самых глубоких стариков, оставив только женщин, которых заберут себе франкские солдаты. Епископ Фулькон, уж как он ни злился на свою отпавшую паству — и тот испугался, просил Монфора помиловать хотя бы честных католиков; собственный брат Монфора говорил перед ним о милости и справедливости. Один новый легат, безумный кардинал Бертран, который Монфора — Монфора! — попрекал в излишней мягкости и слабости, ратовал за казни вроде лаворских. Откуда только взялись в стенах города, как просочились снаружи, с тайных советов, его слова, передававшиеся с отвращением и ужасом: «Не слушайте епископа, граф! Я сам отдаю вам тулузцев, значит, Бог не спросит с вас отчета в них и не будет вам мстить.»
9
Пс. 50.