Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
Шрифт:
Чтобы развлечь и отвлечь меня от тяжких мыслей, не приличествующих такой победной осаде, Аймерик на дежурствах рассказывал мне байки про ронских «драков». Рон, он почитай что из преисподней течет, поэтому такой глубокий и холодный, сообщал Аймерик, делая страшные гримасы в сторону черной ночной воды. Под утесом со стороны Тараскона некогда змей Тараск жил — покуда святая Марфа не явилась в Прованс и не извела зверюгу своей святостью и молитвами. (О святой Марфе у нас как-то произошел следующий разговор: «Что ж ты, вроде еретик, а в святую Марфу веришь? Вот видишь, что-то и тебе перепало от католического учения!» — «Дуралей! Всякий знает, что сестры Марфа и Мария, ученицы Христовы, были добрыми женами-утешенными и явились издалека проповедовать нашу веру, которую потом попы извратили!» — «Тьфу ты, чего только не придумаешь! Вот богохульники-то, и на святых поклеп возводят…») Но и по-катарски получалось, что Марфа Тараска
А впрочем, может, ее снасильничал кто, вот она умом и тронулась, скептически сказал Аймерик, сплевывая с высоты Редорта в самый Рон — может, как раз на голову неосторожному ночному драку. Однако хоть и про ту женщину толком ничего не понятно, всякий знает, что по ночам драки могут выходить из-под воды и бродить по городам в человеческом обличье — тени у них нет, да в темноте того и не видать, а Бокерскую главную площадь они с давних пор для сходок облюбовали. А если на берегу притаиться в первую неделю полнолуния, то можно услышать, как они меж собой разговаривают — тихо, как струи плещут, и тени по воде бегут…
От Аймериковых историй меня невольно пробивала дрожь. Ночное дыхание воды, ее шлепки о скальную стену начинали казаться шелестом голосов. В неподвижном холодном воздухе висел черный флаг над замком. А может, они все там давно умерли, внутри? Может, их сожрали драки, пройдя ночью сквозь стены и обнаружив иссохшие от жажды, истощенные тела? И снова и снова рисовалось мне, как мы ставим наконец лестницы и спускаемся в мертвую, воняющую трупами цитадель под черным флагом, свисающим, как грязная тряпка; переворачиваем один за другим сухие, с обвисшей кожей франкские трупы — и на меня взглядывают облепленные мухами глаза моего брата Эда…
При свете дня становилось куда проще. Возвращалось чувство обычной войны. Днем, можно сказать, у меня не было брата Эда — оставался только Рамонет, а население цитадели делалось тем, чем являлось для всех остальных — врагами, проклятыми франками, захватчиками. Будет хорошо, когда они наконец умрут.
Впрочем, уже на второй день по дикой жаре трупы начинали гнить, и во избежание заразы и мух Рамонет наконец приказал обрубить веревки, скинуть трупы в ров. Монфоровы люди собрали все, что смогли, и священники отпели кучу гнилья — в том числе и разрозненные члены. Дождь прошел пару раз — короткий дождь, под таким не успеешь набрать воды в цистерны, разве только чтобы не умереть. Я, к счастью, на очередной вылазке в Монфоров лагерь получил легкую рану — пехотинец пропорол мне ногу копьем, но задел сплошное мясо, рана вышла чистая. Несколько дней я смог провести в тени, в тиши, в деревянной караулке Редорта, приводя в порядок всеобщее оружие и не видя ни черного флага, ни трупов на стенах. Пропустил и переговоры Рамонета с Монфором — хотя, говорили, великое это было зрелище. Что, Монфор, мол, съездил за инвеститурой? Как вам по вкусу ваши новые земли, государь Лангедока? Аймерик, смеясь, рассказывал байки — мол, во Франции его встречали, как триумфатора, толпы собирались, чтобы коснуться стремени, восклицали — «Благословен грядущий во имя Господне». А теперь Монфор, сам страшный Монфор готовится отступить.
Друг, жалея, что я ничего не знаю, рассказал мне о переговорах уже после победы. Рассказал, как учтив и любезен был Рамонет. Рассказал, что Монфору показали оруженосца, чудом выбравшегося из осажденного замка — этакий живой скелет, сообщивший, что уже два дня ни капли не пил. Когда ему принесли воды, он выхлебал, не отрываясь, целый кувшин, а потом его начало тошнить. Как хорошо, Господи, сказал Аймерик, сладко вытягиваясь рядом со мной. Был он сильно пьян, да все мы были пьяны — даже те, кто не пил ни глотка. Как хорошо, Господи, сказал мой друг — с огромными кругами под глазами, почти сумасшедший, с одеждой, все еще пахнувшей трупами: привычный, почти незаметный запах. — Хорошо тебе, Джордан? Я надеюсь, что да. Смотри, смотри, Джордан, мы победили его, Монфор уматывает ко всем чертям. Я надеюсь, он тоже скоро подохнет, Джордан. Спокойной ночи тебе, милый, милый мой. Ami charnel.
И я, сперва думавший, что Аймерик спьяну путает мое имя, наконец вспомнил, что Джорданом звали его убитого побратима.
Не я один видел в этом городе мертвецов…
Мертвецы шли с нами, пировали с нами первую настоящую победу, поднимая кубки за столами. Мертвецы наводняли тесные караулки и городские дома, где нам приходилось спать. Их сделалось так много — целое воинство, и этой бешеной ночью, когда почти что до утра горели огни, многие видели их на площадях Бокера, города драков.
Странно — едва начнешь после великого дела и великой попойки смеяться, так уже и правда так весело делается, все весело — и Монфор, и победа, и даже то, что встретился мне возле выгребной ямы, куда я пошел по своей надобности, не кто иной, как покойный мой брат Аймерик. Ничего не сказал, постоял малость и исчез, и я подумал без малейшего страха, что у Аймерика-то сегодня не меньший праздник, и у себя в Чистилище ликует Аймерик. Казалось бы, Бокер — не такой уж и важный город; однако пировали мы победу, будто уже овладели всей страной. У меня-то нашлась еще одна причина праздновать: я видел, как выходил из города гарнизон Бокера.
Колонна тощих, черногубых людей, едва тащивших на себе тяжесть собственных доспехов. Все пешие: верно говорят, что коней поели. От лица желтобородого рыцаря — все-таки это оказался Ламберт — осталась одна борода, торчавшая, как сухой веник. Узкую дорожку до ворот в нашей временной стене оставила им густая толпа, но я, мощно орудуя костылем, сумел-таки пробраться как можно ближе. Я заглянул в лица всем — каждому из них, в том числе и покойникам, которых тащили на тряпичных носилках; никто из живых не глядел в глаза, никто не оборачивался. Рамонет запретил бросать во франков грязью, но не смог запретить свистеть. Смеяться не смог запретить. Осоловелые от обезвоживания лица, двигаясь в застывшем воздухе жара и позора, проплывали мимо одно за другим — даже пот не тек, ну надо же, даже пот — и ни одно из них не было лицом Эда. Что за праздник, святые угодники. Не было рыцаря Эда в Бокерском гарнизоне, да и с чего бы ему там быть.
Он давно в Шампани, на севере, в стране, которой почти и нет. И самого его больше нет в моей жизни и никогда не будет.
И еще одно известие, поразившее нас весьма сильно, получили мы по окончании осады. Въезжая в ворота Авиньона, мы уже знали — не так давно, как раз когда франки черный флаг повесили, скончался Папа Иннокентий III. Наш заступник, наш благотворитель. Каким-то станет для нас его преемник — мы и гадать не могли.
Никто не знал, кроме разве что меня и Арнаута Рыжего, спавших с Рамонетом в одной комнате, что ночью наш молодой граф, наш ветеран и герой Бокера плакал. Причем скрытно, что для него было особенно странным, и не будучи пьяным, и не от радости. Не знаю, плакал по Папе Иннокентию ли, единственному, в чьем лице мы видели Петра и кто сам не так давно заплакал при виде Рамонетова горестного лица — или по себе, которого понтифик благословил на бой. По нашим надеждам остаться в мире с Небесами и с самими собой.
Мы с рыцарем Арнаутом, конечно же, лежали тихо и не спросили о причине. Рыцарь Арнаут даже всхрапывал для убедительности, блестящими глазами глядя в раскрытое ночное окно.
Пока рыцари под Бокером торжествовали победу, пока Авиньон, Рамонетова ставка, принимал новые отряды, стекавшиеся со всего Прованса и даже от самого ле-Пюи, Монфор, не теряя времени, пустился к Тулузе. Не о чем спорить — тут ему удалось обскакать Рамонета: может, оттого, что ненависть лучше подгоняет в пути, нежели даже тревога и любовь. Оставив больной бокерский — то есть бывший бокерский — гарнизон в Ниме, впрочем, принявшем ламберовых франков с неохотою, Монфор с чудовищной скоростью, пятьдесят миль в день, ломанулся в Тулузу. Тулуза, как всегда, представала перед ним сердцем заговора, осиным гнездом, откуда вечно происходили всякие его напасти. Через четыре дня — неслыханный срок — его запылившиеся стяги уже запестрели на Кастрской дороге, и взволнованная делегация консулов, еще не знавших исхода Бокерского сражения, уже ожидала за воротами Сен-Этьен. Недолгая, но яростная перепалка, каменно-покорные лица консулов, да и что можно ответить на такие слова, совершенно, в сущности, правдивые слова: «Предатели, вы всегда ненавидели меня, вы сносились у меня за спиной со своим Раймоном»? Конечно, не любили. Конечно же, сносились. Не ответишь же такую правду в нависающее, изрыгающее гнев франкское лицо — сверху, потому что не спешился Монфор навстречу своим верным подданным, тулузцам, так верноподданнически вышедшим ему навстречу. Даже по-провансальски заговорил Монфор — вот как сильно желал, чтобы тулузцы его поняли.