Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
Шрифт:
Аймерик хотел было сказать свое обычное утверждение — что легисты все подлецы и перебежчики — да вовремя вспомнил, что хозяин дома, ныне заложник мэтр Бернар, человек великой честности. И придержал язык.
Последний вечер с Аймой — Бог весть, на сколько времени последний — нам было позволено провести вдвоем. Мы сидели на задворках дома, в желтом свете его окон, и на Америга знала, где мы — но не протестовала. Оруженосец Рамонета — совсем не то, что приблудный франк; поездкой в Англию я подтвердил свое право на существование — в мире, в Тулузе и в эн-бернаровом доме. Английское имя мое — Толозан, тулузец — прилипло почему-то накрепко, и теперь даже Аймина мать порой называла меня таким образом. При малом количестве молодых мужчин я стал для этой семьи уже вполне желанным ее членом. Отношения наши с Аймой менялись незаметно, но в совершенно определенную сторону: хотя она и оставалась для меня сестрой в речах и в мыслях, моя проснувшаяся чувственность относилась к ее телу вовсе не по-братски. Вот и тогда незаметно как-то случилось, что она села мне на колени. Я
— Ты возвращайся скорее, — сказала Айма, поглаживая меня теплой рукой по шее, по стриженому затылку. — Может, тогда поженимся.
— А ты… согласилась бы?
— Да почему нет. Я тебя давно знаю, ты всем подходишь — молодой, хороший и… красивый.
(Хорошим меня, случалось, люди называли, хоть и редко; молодым — чаще в уничижительном смысле, как Аймерик или рыцарь Арнаут; а вот красивым — в первый раз. И из уст девушки это оказалось чрезвычайно приятное слово.)
— А что твоя мать скажет? И отец?
— Матушка-то наверняка согласится. Она меня уже ско-олько раз расспрашивала, что там между нами с тобой. Я говорю — да ничего, мы с ним как брат с сестрой, а она: это ты, девица, зря! Не упускай парня, держи его к себе поближе; какая-никакая, а все для нас защита. Так что матушка согласится, ты только попроси… А батюшка… Если живым из темницы-то выйдет…
Айма всхлипнула. Чтобы утешить, я стал гладить ее ладони — уже не по-прежнему гладкие, но шершавые, с красными ранками от шила и сапожной иглы. Строгая катарка Айма не допускала мои руки нырнуть ей в рукава и полезть выше, куда не надо, но наконец сдалась и поцеловала меня еще раз. Блудодеяния мы, слава Богу, не совершили — но только потому, что явился спасительный Аймерик и сообщил, что ночевать мне лучше бы у рыцаря Аламана, много народу с графом поедет, нам не стоит от всех отрываться.
Так Айма из названой сестры стала мне… Не то что бы невестой. Но и не то что бы нет. Правда, знали об этом только мы двое. И как ни странно, я рад, что теперь об этом знаешь ты, милая Мари.
Первое заседание — на святого Мартина; такое множество народу под сводами базилики, что одного старенького епископа пришлось выносить, не успели еще допеть «Veni Creator Spiritus» — старец задохнулся, не выдержав давления толпы. Благороднейшего из собраний, на самом-то деле — четыреста одних епископов, аббатов и приоров монастырей не меньше восьми сотен, а уж прочих клириков и мирян не сосчитать. Никакой церкви, даже самой просторной в Риме, не вместить такого множества. Небольшая тулузская делегация совершено потерялась в сияющем собрании; они-то по дороге мнили себя важными людьми, можно сказать, теми, ради чьих дел и созывается Собор… А тут… даже граф Раймон Старый оказался простым просителем, измученным дорогой. Денег на корабль из Марселя и другие путевые расходы ему дал от лица Папы не кто иной, как легат Пьетро де Беневенто, подумать только, нищий граф, не на что заплатить за гостиницу. Что уж говорить о мелкой сошке вроде его рыцарей или пары консулов, после долгого пути приодевшихся кто во что горазд — но в сравнении с литургическими одеждами священства даже самые толстые золотые цепи, самые алые плащи выглядели что-то незначительно. И сколько врагов, Боже ты мой, сколько врагов… Знакомых лиц безумно мало, а если уж видится среди прочих знакомое лицо — то такое, что лучше бы не было. Гюи Монфор. Представитель Симона, да. Монфор, но не самый страшный. К добру или к худу — всего только его брат, хотя и старший по крови, но на самом деле, по делам — младший, младший, чуть менее опасный.
Епископ Тулузский. Такой же сумасшедший, как и всегда. И так же сторонящийся тулузцев, словно прокаженных. Господи, сколько южных епископов — и почти все против нас, тоскливо думал меньший из прибывших, шаря глазами по лицам. Бывший легат мэтр Тедиз… Каркассонский епископ Гюи, приехавший с севера с Монфором еще шесть лет назад, франк, ни слова не знающий по-провансальски… Арнаут Амори — ну, этого кто теперь разберет, ему самому не так уж нравится Монфор под боком с тех пор, как он заделался архиепископом Нарбоннским. Еще одна надежда — легат Пейре де Беневен; однако этот ни разу до открытия собрания не подошел к провансальцам, не ободрил их словом. Пожалуй, придется признать, что он нас все-таки избегает.
На открытие-то все явились, выслушали и торжественную папскую проповедь на Луку, 22. Говорил Петров преемник о Пасхе святого собора, равного которому не было со времен апостольских; о восстановлении Церкви, подобной восстановлению храма в восемнадцатый год правления Иосии, усматривая в этом Божий знак — ведь год первосвященства-то отца Папы Иннокентия тако же восемнадцатый… О делах Святой Земли говорил, о том, как сильно виноградник Христов нуждается в добрых виноградарях — то есть реформу клира обещал великую и невиданную. А лицо-то у святого отца истончилось изрядно, стало худое, серое — ему и пятидесяти нет — однако можно подумать, что он старый совсем, очень усталый священник. Болен святой отец. Ходит медленно, почти всегда опираясь на посох, неся на ссутуленных плечах всю тяжесть болезней Христовой Невесты. Кто мог знать, почему он избрал для проповеди Тайную Вечерю — «очень желал Я есть с вами Пасху сию прежде Моего страдания…» Кто мог знать, что этим Собором он желает завершить все начатое, потрудиться еще раз на износ, потому что не уверен, что доживет до весны. О том не могли знать просители, многочисленные просители, снизу вверх смотревшие на его великолепную кафедру и в таком ярком свете — больше свечей, чем в самом Сен-Реми, а там их по числу лет святого Ремигия! — в почти дневном живом пламени принимавшие бледность лица проповедника за белый свет власти на челе. А может, просто не смотревшие и думавшие о своем. Три генеральных заседания и не меньше тысячи аудиенций за месяц, странно, что Папа дожил до июля — до самого июля, таки отпраздновав среди живых последнюю свою Пасху, и мировая усталость не подкосила его раньше. Семьдесят канонов «Корпуса канправа» в три заседания, между ними — тысячи малых, аудиенции без конца, просьбы, просьбы, тяжбы. Иерусалим и Антиохия просят поддержки. Изгнанный патриарх Святого Града жаждет крестового похода. Бароны Константинополя — всего десять лет как завоеванного — уже ссорятся меж собою из-за земель. Посол нынешнего германского императора — и тут же посол прежнего, развенчанного и отлученного, готовящегося умирать где-то на задворках своей страны. Архиепископ Йоркский приехал просить за своего короля. Кастилия, Наварра и прочие страны Реконкисты в вечной борьбе с маврами пытаются отвернуться от Святой Земли. Византийцы также желают увеличить свою часть восточной империи. У берегов Балтики тоже бои — молодой немецкий Орден словом и мечом обращает тамошних язычников. Датчане… Португальцы… Весь мир, собравшись в сплошное людское шумящее море, требовал защиты, средств, оправдания, справедливого суда. И каждый отдельный представитель мира, исполненный благочестия и убедительности, по прочному людскому обыкновению тянул одеяло на себя. Вот и несчастные лангедокцы, паломничавшие от большого страха по всем церквям Рима, медленно, но верно понимали, что убедить, настоять, объяснить тут что-то получится разве что Духом Святым. Разве что… Не горделивыми, требующими своего Господь привел их к самому Петрову престолу. Нет — униженными и угнетенными, взывающими о милосердии. Как же так получилось, когда ветер настолько сильно изменился — никто и не успел заметить…
Чтобы поговорить с Папой лично, обоим графам — тулузскому и Фуа — пришлось поджидать его на ступенях латеранского дворца. В самый день, назначенный для окончательного разбора лангедокских дел — единственный шанс еще что-то успеть сказать заступнику лично, что-то особенно важное, могущее повернуть ветер вспять, оказаться решающим зернышком в чаше весов — тщетные надежды! Обычные людские надежды. Что тут скажешь, если вдуматься? Ничего. Жестом — кто-то ведь еще слушается жестов графа Тулузского! — отдав приказ своим людям, следом за ними самому опуститься на уже старые, плохо сгибающиеся колени, подставив обнаженную черно-седую голову благословляющей руке, и ждать под ноябрьским низким и мокрым небом, когда золотой Перстень Рыбака коснется рта. Сказать-то и нечего.
Усталые, окруженные тенями глаза Папы — темные итальянские глаза, но провансальцы умеют читать выражение как раз на таких южных лицах — долго смотрели поверх головы графа на другого коленопреклоненного. Который один изо всех не опустил головы, как человек, непривычный к такой позе, с молодым любопытством остановив на папском лице ответный взгляд. Красивые глаза, странно светлые, может, даже слишком красивые для юноши. Лицо чистое, совсем юношеское, едва начали пробиваться первые усы. Лицо Раймона Старого, только еще не подведенное тенью, без морщинных следов покорности, готовности, понимания. Если кто и приехал сюда не просить, а требовать своего, еще не умея сомневаться в мировой справедливости… даже и спрашивать не стоит, чей это сын. Знает ли он, что они с отцом добирались сюда на папские деньги, что король Филипп заранее уверен в папском согласии и договорился с Монфором сразу же дать ему инвеституру на Лангедок, что все уже без них давно решили, что графы Раймоны уже, считай, и не графы почти?..
Мало кто видит — но Рамонет глядит во все глаза — как по бритой щеке Папы, по бороздке усталости, идущей к краю рта, стекает настоящая слеза. Папа — южанин, Папа — не северянин, Папа не может не понять южан, которые так часто открыто плачут от несправедливости.
— Встаньте, граф. И те знатные люди, что с вами, пусть также встанут. Не сомневайтесь, я постараюсь рассудить ваше дело со всей возможной справедливостью, ведь всем известно — на вас нет никакого преступления, из-за которого вы могли бы лишиться земли. Вы — добрый католик в поступках и на словах, так что бояться вам нечего.
Так сказал Папа графу Тулузскому, приглашая его войти на собор, вот вам истинный крест — так и сказал своими собственными устами, в присутствии всей курии, всех наших злейших врагов, и Раймоновых рыцарей, и даже Гюи Монфора. И прибавил, что нашел выход и решение — договор, чтобы граф держал свои земли и далее, однако распоряжаясь или с согласия виконта Монфора. Наверное, как раз тут — при имени Монфора — надежда, которая подошла так близко и уже бросала тень вперед, отдалилась на несколько шагов. И так близко, как в тот мокрый ноябрьский день на пороге Папского дворца, уже не подходила к провансальцам. Безнадежное имя — Монфор. Легко Папе говорить о Монфоре. Он и знать не знает, что такое это — Монфор. Это дьявол, не человек. Широкомордый пес-медвежатник, который если уж вцепится в добычу, оторвать его возможно только с куском кровавого мяса в зубах. Монфор — это Монфор, и пока есть он на свете, не видеть графам Раймонам ни счастья, ни покоя, ни собственной земли.