Рыцари моря
Шрифт:
– Мне нравится, что мои люди проявляют столько благородства и вступаются за тех, кого сами же только что обобрали. Пусть это будет урок мне и моему приму. Сядь, Йоли! И поразмысли – не глупо ли выносить приговор тем, от кого мы еще не слышали ни слова и о чьих доходах не имеем представления!… Посмотри: хотя при них нашли всего три далера, по виду они господа, а не те, о кого вытирают ноги при входе в трактир.
– Три далера тоже немало, – ответил прим карлик. – В этом зале полно господ, у которых не сыщется и одного далера.
– Еще посмотри… – продолжал король. – Вон тот россиянин – пока он молчит, он не опасен. Но речи его могут быть опасны, поскольку он ловец, к нему склоняется знак ловца; он ловит людей, как рыбак рыбку. Но ему доводилось ловить и крыс. А сегодня ему не повезло: упустил крысу и сам попался… Но ты знаешь, Йоли, как обманчив мир! Быть может, это не он, а мы попались… Осторожнее, малыш, с ловцами. Глядишь через решетку, а где находишься, знаешь ли, – вне клетки или внутри нее? Видишь, птичка порхает – фьють! фьють! – и рад, что попалась. А она над тобой смеется, сидящим в клетке… – Штрекенбах покачал головой, впечатленный этой собственной мыслью. – Но провижу ясно: россиянин этот однажды крупно попадется – глухонемой его услышит и о нем расскажет; и через то человек, стоящий перед нами,
Здесь Иоахим Штрекенбах распустил все общество на покой, так как время было уже за полночь; а при себе оставил карлика, служителей в плащах и нескольких управителей. Далее он распорядился снять с Месяца и Морталиса путы, именовать их не иначе как господами и почитать их за гостей Ордена. И объяснил он свою перемену так: в небесах повернулись светила, и удачно для всех расположился знак ловца – оттого может быть немалая польза не только господам иноземцам, но также и Ордену.
Нищие, чье веселье прервалось так внезапно, устраивались на ночлег здесь же, в подземном зале, не отходя далеко от своего короля, – по углам, вдоль стен, в нишах, в расщелинах, лакунах, а то и просто посреди зала, там же, где стояли. Укладывались, подкладывали под головы лохмотья, славили перед сном короля-магистра, славили привольное житье неимущего, свободного от тяжкого бремени хозяйских забот, свободного от страха за свои богатства, славили и самого неимущего, не привязанного ни к чему, кроме главного человеческого достояния – собственной души, коей часто не видать за заботами, за страхами и привязанностями. Правда, славя душу друг друга, нищие почем зря костили и честили второе свое достояние – вошек и блошек, тайной деятельностью досаждающих им, – и возились, и чесались, и, ухватив какую-нибудь быстроногую кобылку, давили ее и при этом звучно щелкали ногтями.
Гасили факелы, фонари и плошки.
Иоахим Штрекенбах сошел с трона и восхотел отужинать. Он призвал к себе нескольких нищенок, повелел им принести что-нибудь для себя, своего прима и гостей и сел за столы, которые управители поставили в мгновение ока. Нищенки, молоденькие и очень милые, обряженные в невероятные одежды из листьев, цветов, лопухов и трав, едва прикрывающие наготу, быстро обнесли застолье такими блюдами, каких Месяц и Морталис не видали и у богатого Бюргера. Вин не подали, зато было сколько угодно прекрасного любекского пива.
За неспешной трапезой король порасспросил своих гостей – кто они и откуда и что привело их в ганзейский город Любек. На эти вопросы Месяц ответил, что они российские купцы и в Любек зашли по пути из Бергена в поисках фрахта, а также за пополнением в команде. Йоли Запечный Таракан при этих словах усмехнулся и посоветовал «папочке» не верить хитрому ловцу – так как россиянин этот такой же купец, какой он, Йоли, любекский бургомистр, а команда его сплошь состоит из таких головорезов, какие обычно заканчивают свой жизненный путь на виселице, и не далее как вчера в трактире «Рыцарская кружка» они своим недостойным поведением смущали покой честных граждан. Штрекенбах пожурил прима карлика за то, что тот так злопамятен и еще не простил чужеземцев за их вольную, но не опасную выходку. И в свою очередь король посоветовал «малышу» не искать честных граждан среди матросов «Сабины»; а то, что этот россиянин не купец, видно издалека всякому мало-мальски смышленому портовому мальчишке: проще простого сменить одежду, чуть-чуть сложнее изменить речь, но глаза дворянина превратить в глаза купца почти невозможно. Далее Штрекенбах сказал, что до крайности опасен «купеческий» путь этого юного господина, однако он не закончится виселицей, ибо россиянин пользуется чьим-то очень высоким покровительством; и там, где другой был бы заживо сожран крысами, или закоченел бы на лютом холоде, или попал бы под пулю, или затонул бы вместе с кораблем, или умер бы от бродяги-чумы, или истек бы кровью от удара ножом… этот господин остается невредимым и следует избранному пути справедливости. Штрекенбах сказал, что ему знакомо такое постоянство со времен священной войны крестьян, когда за идею люди почти безоружными шли в бой, и даже на плахе, на колесе пыток, посаженные на раскаленный трон, они твердили слова о неминуемом торжестве добра… Между третьей и четвертой кружками пива Иоахим Штрекенбах обещал помощь в делах российского купца; он сказал, что за некоторое вознаграждение пришлет ему к самому трапу полтора десятка самых отъявленных «торговцев». А когда Месяц назвал размер вознаграждения, глаза Штрекенбаха очень подобрели, и король сказал, что самый верный способ грабежа – это полюбовное соглашение:
– Заметь, Йоли: всего один акт, но сколько полезных дел! Мы поможем доброму человеку в его нуждах, тем самым мы избавимся от дюжины негодяев, по которым давно тоскует палач, и, к тому же, заполучим немалые денежки в казну… А ты из-за трех далеров едва не отправил этих славных господ на тот свет. Я забочусь о тебе, мой Йоли, и предостерегаю тебя от рокового шага; я учу тебя устраивать дела, «малыш», как это водится у почтенных людей, я хочу, чтобы ты, когда придет тому время, умер человеком, а не вором или продувной бестией. Но ты плохо учишься и все озорничаешь у меня за спиной: то украдешь, то ограбишь…
Между четвертой и пятой кружками пива Иоахим Штрекенбах сказал, что никто еще не оспорил ту истину, что лучше быть королем нищих, нежели нищим королем. Расхожий образ во языцех, почти поговорка! Игра слов разницей смыслов! Мало ли нищих королей! Мало ли королей нищих! А вот игра – а вот разница: величиной в казну, величиной во власть…
И Штрекенбах пустился в воспоминания…
Как все меняется с течением лет! Он, юный гессенский крестьянин, бежал из дома под знамена нового пророка, отважного священника Томаса Мюнцера. Штрекенбах, поднявшийся от земли, от черного отупляющего труда, не все понимал в учении своего вождя, но дрался он за главное – за то, чтобы не было над ним господ и князей, чтобы белые ручки познали плуг, познали серп, за то, чтобы не было над ним и вне его Бога, а был бы Бог в нем самом – куда еще ближе! Немногим моложе Томаса Мюнцера, Штрекенбах видел в крестьянском вожде едва ли не старика, отца народа – так мудр и уважаем был Мюнцер. И когда вождь говорил, речи его захватывали толпу и увлекали за собой – в радужный мир прекрасного будущего. Вместе с Мюнцером об обществе равноправия и справедливости мечтали даже столетние старики, и вслед за тем все, кто мог держать оружие, шли на смерть за чудесную мечту. А сейчас разве кто пойдет на смерть даже за собственные клятвы?.. Юный Штрекенбах не отходил от своего кумира и видел каждое движение в его лице, и ловил каждое его слово, и вся Германия уже представлялась ему свободной от господ, в разуме его, не перегруженном образованием, будущая Германия преображалась в сказочное солнце, излучающее справедливость, она становилась открытым домом для всех несчастных, угнетенных, бедных, обманутых людей, какие, приходя к ней, обретали в ней силу и несли дальше, по всему белому свету знамя свободы. «Слово Господне да пребудет в вечности!…» О, юность! О, мечты! Все казалось так просто: тряхни богача, развали монастырь, пристрели господских собак, бегущих по пшеничному полю, – и вот уже не за горами всеобщее благоденствие. И не жалели! Крушили рыцарские замки и монастыри; и богачам и их собакам готовили одинаковую участь. Истязали и грабили, упивались и объедались, на белоснежных простынях насиловали господских дочек. Ох, торопили равноправие! Награбленное тащили но домам, по землям; отдыхали от ратных трудов. А потом, поизносившись, вновь сбивались в отряды и искали, где реет знамя Мюнцера. Читали по слогам: «Слово Господне да пребудет в вечности!…» Слушали вождя. Иной раз тщились понять его высокие речи. А как понимали, так и действовали, и часто бывало – действовали не так, не по-человечески, не по-божески, вразнобой, то торопясь, то запаздывая, то теряя друг друга, то друг с другом враждуя; забывая про убеждения и высокие идеи, гонялись за барахлом, поддавались на господские хитрости, нередко не имели согласия в требованиях, нередко требовали и не были последовательными. Оттого ловкие княжьи псы все сильнее терзали крестьянское стадо. Разделяли и властвовали; напирали, напирали, обманывали, обещая уступки, а под покровом темноты вонзали в спину нож; сталкивали лбами, мытьем да катаньем добивались своего; и если не удавалось победить крестьян в открытом бою, то не гнушались предательством. И в битве под Франкенхаузеном крестьянские войска были окончательно разбиты и, рассеянные, бежали к городу. Юного Штрекенбаха спас от смерти старинный рыцарский шлем. Княжеский ландскнехт не сумел прорубить его, а только смял. Однако и после этого удара Штрекенбах полдня провалялся без чувств среди трупов, и на всю жизнь осталась в темени у него глубокая вмятина… Король нищих, наклонив голову, показал эту вмятину своим гостям. Потом он извлек из-под трона серебряный ларчик, поста-вил его на стол и раскрыл. Ларчик оказался на две трети заполненным буро-рыжей землей. Иоахим Штрекенбах рассказал, что взял эту землю возле плахи в первую же ночь после казни вождя, – тогда она была еще влажной от мюнцеровой крови. И это все, что у него осталось от великого человека; а от великой идеи у него осталось лишь ее жалкое воплощение – Орден эрариев – общество бесправных, равных в своем бесправии, общество нищих, равных в своей нищете, общество несчастных, равных в своем несчастии. Так много общего у этих людей!…
– Как видно, папочка, тот ландскнехт крепко зашиб тебе голову, – вставил Йоли. – Оттого и Орден твой вышел со вмятиной – по образу творца.
Но Штрекенбах пропустил эти слова мимо ушей.
– Вот человечество! – он обвел рукой зал со спящими нищими. – Такое оно есть! Как в пригоршне земли отражается целое поле. В юности я проливал кровь за то, чтобы равенство стало счастьем. Но равны ли эти люди в своих несчастьях, бесправии, нищете?.. Мое человечество – горсть семян. Все, как будто, одинаковы; но брось их в почву и увидишь, что прорастут они по-разному: одни выше, другие ниже, третьи не прорастут вовсе или зачахнут, угнетенные собратьями. Я по-прежнему верю, что в равенстве может быть счастье, но я давно потерял веру, что возможно само равенство… Пока жив, пекусь об орденской казне, чтобы каждому семени дать почву, дать солнце. А когда меня не станет, кто это будет делать?
Прим карлик сказал:
– Ты все еще мечтаешь, как в годы юности! Но вглядись в свои семена: половина из них бесплодны, а другая половина – плевелы. Пока ты услаждаешь словами душу, в поле твоем произрастают пороки: одни из них подобны могучим деревам, другие только поднимаются. Воры и плуты, негодяи и пьяницы, клеветники и развратники… Назови любого порочного и увидишь, что он пребывает здесь, в твоем собрании, и что его нисколько не душит, не угнетает порочное древо самого магистра… Вон тот старик, посмотри, – Йоли указал пальцем на одного из спящих. – Ты знаешь, он вдвое старше тебя; он пригрелся возле тебя, одинокий и немощный; но известно ли тебе, что у него было столько женщин, до скольких ты не сумеешь и досчитать; он сам мне рассказывал намедни; и всех их он бросил, с детьми или без детей, ни одну не пригрел возле себя; он был красавчик, но был пуст, и за целую жизнь не наполнился, ибо жил только для себя, для своих прихотей. Рядом – гнусный стяжатель и ростовщик; он живет у тебя, чтобы есть дармовой хлеб; а известно ли тебе, провидящему судьбы, как он богат? известно ли тебе, скольких должников он свел в могилу неумолимыми процентами?.. Воры и пьяницы – те просто агнцы; о них не стоит здесь и говорить. В твоей кошелке есть и пострашнее семена: детоубийцы, отцеубийцы, каннибалы, насильники, грабители, мучители; есть и беглые из тюрем и с галер, есть подвергшиеся казням – беспалые, безрукие, клейменые, есть и «недовески» – кто уже успел поболтаться в петле и подергаться на крючке, да вывернулся. Остальные эрарии тоже не святые. Всякой собаке есть что скрывать… В массе своей – это вероотступники и клятвопреступники, завистники, сребролюбцы, сводни, промотавшиеся моты, тщеславные бездари и просто ленивые дураки. А прекрасные девочки, что прислуживают нам!… Тебе ли не известно, что они дочки любекских ратманов, прижитые с нашими шлюхами! Тебе ли, разрушителю замков и истребителю аристократов, не лестно прислуживание благо-родных отпрысков! Хороши дочки! Сущие ангелы! Хотя уже в одном их рождении заключен порок. Сей порок – твой клавир. Ты играешь на нем, а ратманы танцуют. И шлюхи, вывалившие тебе в корзину из своих подолов приплод, до сих пор тянут деньжата из сановных блудников… Взрастут ли добрые колосья на твоем поле? Или на поле порока взрастает твоя казна? Ответь, папочка…
Штрекенбах нахмурился:
– В твою маленькую голову, Йоли, пришло слишком много больших мыслей. Я боюсь, это окажется тебе не под силу. Так черны речи, стекающие с твоего языка, что я думаю – так же черно пустое пространство под крышкой твоего черепа. Но я не выдеру тебя, ибо не вижу в том вины, что ты воспринимаешь мой светлый мир в черном цвете, и не вижу вины в человеке, имеющем от природы слабые мозги… Да, в эрариях больше порока, нежели добродетели. А многих ли, кроме младенцев, ты сможешь назвать, в ком это соотношение представлено наоборот? Укажи мне пальцем человека, которому нечего скрывать. Укажи мне священника, который бы так пестовал свою паству, как Штрекенбах эрариев! И самое главное: на что мне казна, если я предвижу свой день?..