С Петром в пути
Шрифт:
Запала в голову Петру мысль — упразднить патриаршество. От него, кроме видимого вреда, ничего доброго. Патриарх Адриан стар, долго не протянет. Со смертью же его патриаршеству не быть — так решил он для себя. Нечего духовникам мешаться в мирские дела, они должны освящать светскую власть, и не более того.
Он стал держать совет с тем, кому доверял, — с Фёдором Головиным. Оценивая своих приближённых, выделял его неизменно. Фёдор был муж зрелой мысли, обстоятельных действий и решений. Бывая в добром расположении духа,
— Ты не обижайся, Гаврила, но ведь так оно, так. Я тебя ценю за преданность, а Фёдора — за ум и трезвость, хоша и Фёдор мне предан. — Его не смущало, что Фёдор по возрасту годился ему в отцы, а он говорил ему «ты», как и всем остальным: церемоний и церемонности, как сказано, государь не любил.
— Свербит в голове мысль, — разговор с Головиным, как он задумал, вёлся наедине, — токмо ты не ахай: упразднить патриарха.
— Как упразднить? — не понял Фёдор. — Ведь он жив-здоров.
— А вот как: когда Бог призовёт его к себе, а сего ждать, как я полагаю, недолго, упразднить на Руси патриаршество.
— Гм! Большой шум православные патриархи подымут — ив Царьграде, и в Иерусалиме, и в Солуни, и в иных палестинах.
— Ну, сей шум мне до этого места, — и он хлопнул себя ниже живота.
— Опять же народ возропщет.
— Народу всё едино: что патриарх, что епископ...
— Всё, государь, надо бы взвесить. Однако я думаю: мысль сия благая. Раздору не станет меж царём и патриархом, как прежде бывало.
— Собрать достойных иерархов, кои будут решать все церковные дела с общего согласия, разумно. А не так: един патриарх приговорил, и все склонились.
— Есть таковое слово — синод, от греков, означает оно именно собрание, собор, стало быть. Вот сей совет так и поименовать.
— Эх, Фёдор Алексеевич, золотая моя голова! — восхитился Пётр. — Напомни, когда черёд придёт, не то я забуду. Собор, собор, синод... — ив порыве благодарности он обнял и облобызал Фёдора. — И слово-то какое солидное, весомое — синод. Да и греческое, а вера наша тож греческая, в самый, стало быть, раз. Великие чинил противности покойный патриарх, — продолжал он; видно наболело. — И мне, и батюшке моему, и старшему брату царю Фёдору Алексеевичу. В одном только сошёлся — восстал против местничества. А в остальном... Препятие долгополым кафтанам отверг, брадобритие осудил. Вот, чти, — и он потянул со стола бумагу. — Сие экстракт из послания его, читанного по церквам.
Фёдор прочёл: «Еллинский, блуднический, гнусный обычай брадобрития, древле многащи возбраняемый, во днех царя Алексия Михайловича все совершенно искоренённый, паки ныне юнонеистовнии начата образ, от Бога музу дарованный, губити».
— Нынешний, однако, от него недалеко ушёл. Бог отлучал от церкви и анафеме предавал не токмо за брадобритие, но и за сношения
Головин развёл руками, а Пётр распалялся всё более и более.
— Вот увидишь: самолично обстригу бороды у князя-кесаря да у Шеина. Стариков Тихона Стрешнева да князя Михаила Алексеевича Черкасского, так и быть, пощажу. А остальным быть без бороды, да и кафтаны обрежу, укорочу. А стрельцам быть не только без бороды, но и без головы. Боярин Шеин да князь Фёдор Юрьич Ромодановский с поспешением чинили суд да расправу. Я же приступлю с обстоятельностью. И корень вырву начисто! Ты о сём молчи, а я стану делать, — заключил Пётр.
Утром следующего дня призваны были все сановники во главе с князем-кесарем держать ответ за всё время правления.
— Пошто меня не дождались, казнили главарей и должного спроса о них не учинили?! — гремел он, щёлкая ножницами. — Ныне я не токмо с вас допрос сниму, но в наказанье всяко обкорнаю. Иди сюды, Фёдор Юрьич.
Ромодановский с опаской приблизился к Петру. Ухватив его за бороду, царь — щёлк-щёлк — отхватил добрую её часть. — Остальное сам сострижёшь, как должно, как приличествует.
— Не помиловал ты меня, — буркнул князь, — осрамил за военную-то службу.
— За верную службу всем положу, что заслужено, а борода той службе не опора.
— А како на святых-то иконах все подвижники да страстотерпцы при бородах — их что замазать? — ехидно вопросил Тихон Стрешнев, пощажённый Петром.
— А то старая старина, — ответствовал царь, — и иные времена. А потом то — святые. Коли кто из вас был бы к ним сопричислен — пощадил бы, — с усмешкой возразил Пётр. — Ну-ко, кто из вас святой выходит?!
Раздались смешки. Никто, разумеется, не вышел. Но Тихон Стрешнев сказал строго:
— Ты не шуткуй, государь, то дело нешуточное. Долго ли тебе чести лишить, коли ты над нами государь, дак ведь зазорно это. Как людям почтенным казать себя миру безбороду?
— А я, царь и великий князь всея Руси, по-твоему, непочтенен, Тихон Никитич?
Воцарилась мёртвая тишина. Стрешнев смешался. А Пётр продолжал:
— А вот Фёдор Алексеевич Головин — нешто он не почтенен? А иные здесь в собрании? Худо говоришь, боярин.
Брадобритие продолжалось. Бояре покорствовали. И вдруг раздался голос:
— А Георгий Победоносец? А Пантелеймон Целитель? Они-то, што ль, непочтенны?
Напряжение разрядил смех.
— Кто сей выскочил? — улыбался Пётр.
— А я это, ваше царское величество. Шафирка Петрушка.
— Вовремя слово сказанное денег стоит. Вот тебе рубль, Шафирка. Верный ты слуга наш. Сколь стрельцов по городам да острогам повязано?
— Одна тыща девять сотен да восемьдесят семь, — отвечал как по писаному Шеин.