С Петром в пути
Шрифт:
— Ныне уверился: воевать нам со шведом, и от сего никуда не деться. Широко шагнул сей швед. Ишь ты — ухватил себе всё балтийское побережье, Лифляндию, Эстляндию, Ингрию, прусские земли. Нет, надо дать ему отпор. Чего бы мне это ни стоило, а я намерен вернуть и северные земли — Ингерманландию, и Карелию, и земли по Балтике. Вы мои поверенные оба — ты, Фёдор, и ты, Шафирка. До поры — молчок. Приступим.
Приступили. Но сначала немало порезвились на Москве — носились в упряжках не только конных, но преимущественно запряжённых свиньями,
Царь исполнял обязанности протодьякона. Горланил:
— Богу Бахусу да поклонимся, в постные дни — оскоромимся! Питие есть веселие, а непитие есть похмелие. Слава, слава, слава Хмельницкому Ивашке, выпьем, братие, пива да бражки!
— Бахусе, помилуй! — ревела вся компания.
— Встречай князь-папу, сниму и шляпу!
— Кланяйся, народ, князь-кесарь Фридрихус идёт!
Свиньи пронзительно визжали, покалываемые острогами, рвались вперёд из постромков; кавалькада с уханьем и свистом неслась по ухабистым улицам столицы, выкрикивая время от времени:
— Всепьянейший собор на выпивку скор!
— Бахусе, помилуй!
— Подавай на закуску курицу да гуску!
— Спаси и помилуй Ивашкиной силой!
— Славим всешутейного отца Аникиту Прешбургского!
— Славим его же патриарха Кокуйского и Всеяузского!
— Бахусе, помилуй!
Никита Зотов, пребывавший при бороде, приосанивался, но это стоило ему больших усилий. Он был мертвецки пьян, и собутыльники его лихие, сами едва не валившиеся из саней, с трудом удерживали шутейного.
— Патриарх Аникит всесветно знаменит! — горланили они.
— Ух, ух, ух, ух, святый водочный дух! Славен, славен, славен!
Однажды ввалились в дом Шафирова-младшего, до смерти перепугав детей и дворню. В собачьей запряжке восседал сам царь — он же протодьякон Прешбургский.
— Принимай гостей да и сам испей! — стараясь перекричать истошный собачий лай, гаркнул царь.
— Пожалуйте, пожалуйте, государь великий, — бормотал напуганный Шафиров. Жена его Анна, однако, не растерялась и мгновенно накрыла на стол. Кланяясь Петру, предложила:
— Милости прошу отведать, чем Бог послал.
— Вот эдак-то встречать должно, — пробасил довольный Пётр. — Мы хоть и гости дорогие, да едим и пьём, а платы не берём.
И, отвалившись от стола, предложил:
— Айда с нами?
Но Шафиров, прижимая руку к сердцу и то и дело кланяясь, отказался. И всешутейная компания, ничуть не обескураженная отказом, вываливаясь из избы и с гиканьем понеслась дальше. В руках у протодьякона-царя была кадильница, он то и дело махал ей столь энергично, что из неё вырывались клубы дыма. Его живительный аромат мешался с сивушным духом, исходившим от соборян. Зрелище было не из приятных, прямо сказать.
Всепьянейшее веселие длилось далеко заполночь. До той поры, когда силы иссякли и пьяный дух одолел. Соборян, в стельку пьяных и лишённых сознания, развезли по домам трезвые денщики. Пётр держался прямо, но и его с трудом носили
— Во! Выпустили Ивашкин дух, — бормотнул он и повалился на кровать в чём был.
Наутро царь был трезв и деловит. Осушивши литровую кружку рассола и позавтракав, он призвал к себе Головина.
— Сбирайся, поедем в Воронеж. Надобно постегать ленивых да наградить праведных. А мне ещё окончить корабль «Предестинация», или «Божие предвидение».
— Государь, получен ответ из Швеции. Те триста пушек, что пожаловал пред своею кончиной король Карл XI, наследник его Карл XII нам отправил чрез Нарву.
— Ха-ха, — оживился Пётр, — они нам послужат. Противу тех же шведов. Мы чугунных пушек лить не научились, глядишь, и сии послужат нам образцом. И распорядись насчёт лошадей, чтоб на всех станциях были справные.
В последний момент царь наказал Головину остаться, дабы разумно распорядиться казною и людьми. И тот за множеством дел забыл про лошадей на подставах.
Царь разгневался и с дороги велел послать Головину укоризну.
Ах ты незадача! Решил чистосердечно повиниться, зная за Петром снисходительность к чистосердечно винившимся. Написал ему: «Что на Вокшане и на Молодях лошадей не было, пожалуй, государь, мне в том отдай вину; истинно недослышал, чтоб для твоего милостивого государя походу поставить...»
Получив это покаяние, Пётр начертал на нём: «Бог простит, а роспись я дал».
— Главное, — поучал он потом Головина, — покаяние. Люблю и почитаю молитву: «Покаяния отверзи ми двери...», ибо отворяет она сердце. Много на мне грехов, но стоит мне произнести её, как душа словно бы очищается и в неё входит благодать.
В Воронеже он больше огорчался. Корабли были плоскодонны и для морского хода не очень-то годились. А по-иному нельзя было: и так дном о речное дно тёрлись. Накрыть бы верфи крышею, а несподручно да и накладно. А так снега и дожди и без того сырую древесину секут.
И плотничий народ сбегает. Кто куда: кто в леса ближние, а кто и подалее. Немилостиво с работными-то людьми царские слуги обходятся: нет им ни крова в стужу, ни еды вдосталь. Нищают, хворают, мрут. Беда!
Недохват людей никак не восполнить. Бушевал царь, грозился три шкуры спустить. А с кого? Кого винить? Да одного его и винить. Что столь широко размахнулся, не соразмерив с возможностями.
Отводил душу царь — махал топором, оканчивал свою «Предестинацию». Натрудил руки до кровавых мозолей. Рукавицы бы ему, а он к ним не привык. Топорище выскальзывает!
Как быть далее? Случился близко лекарь. Дал совет, показавшийся поначалу насмешкой. Лечи-де мозоли собственной мочой.
Хохотнул было, а потом всё-таки опробовал: верно, заживляет! Вот ведь какие чудеса бывают.
— Вот што, братие: отвык от топора, давненько не прикладывал рук к топорищу. Хорошо ли, нет ли, а оно так. Говорили: не царское-де это дело. А по мне всякая работа — царская, никакой нельзя гнушаться.