Саблями крещенные
Шрифт:
— При этом вы не обязаны отвечать на мои вопросы. Во всяком случае, никто не будет заставлять вас делать это под пытками. Для меня важно знать правду. Тем более что я совершенно не буду интересоваться тем, что является тайной вашего отряда.
— Ну, тогда ладно, спрашивайте… — неохотно, оказывая огромную услугу иностранцу, согласился пленник. — Только раскаиваться перед вами не собираюсь.
— Я сам еще ни разу в жизни по-настоящему не раскаивался, — вежливо признался Шевалье, улыбнувшись, как давнишнему приятелю. Хотя тотчас же стыдливо согнал эту улыбку. Вспомнил, что перед ним человек, который буквально через
«Несколько минут нашего спокойного человеческого общения — все то лучшее, что осталось у этого человека в его жизни, — объяснил себе Шевалье. — Поэтому тебе не в чем упрекать себя. Разве что попросить полковника пощадить его… Но ты обещал не вмешиваться в их дела. Таково условие твоего похода в степь».
Руки у пленника связаны не были, и, чтобы уменьшить риск, хорунжий приказал одному из драгун стать у входа и следить за каждым его движением.
26
Беседа затягивалась. Оказалось, что пленник, так и не соизволивший назвать свое имя, уже шесть лет провел на Сечи и хорошо изучил обычаи и традиции казачьих кошей. Кроме того, он был обучен грамоте и показался Шевалье довольно сметливым. Да и ответы его представлялись достаточно точными, хотя и преподносились с очень странным для обреченного чувством юмора.
— И в I III се же мне непонятно, почему вы так враждебно настроены против Польши. Ведь ее короли никогда особенно не возражали против того, чтобы казаки добывали себе славу в Крыму и на Черном море. Ваше воинское товарищество было освящено еще Сигизмундом I Старым. Сам великий Стефан Баторий пожаловал вам в качестве казачьей столицы город на Днепре, этот, как его… — пощелкал Шевалье пальцами, пытаясь вспомнить название.
— Трахтемиров… — с ироничной улыбкой на губах подсказал казак. — Вот уж осчастливил…
— …А если Сигизмунд III и Владислав IV и предпринимали какие-то вынужденные, решительные действия против казаков, — не поддался на его провокацию француз, — так ведь действия эти, как мы уже выяснили, вынужденные. Что совершенно меняет отношение к ним.
Грустно улыбнувшись, пленник мельком оглянулся на явно заскучавшего часового, стоявшего у входа в шатер.
«Если он попытается бежать, я не стану препятствовать ему», — сказал себе при этом Шевалье, точно уловив настроение казака.
— Польские короли действительно время от времени жалуют казаков и вообще украинцев, то землями, которые всегда принадлежали украинцам то вдруг каким-нибудь городишком, который непонятно по какому праву поляки считают своим. Но ведь подобных милостей мы уже добивались и от турок, и от литовцев, татар… А знаете, в чем секрет этих королевских милостей? — пленник выдержал паузу, достаточную для того, чтобы собеседник успел подумать над разгадкой этого секрета и даже ответить, если только пожелает. — В том, что путь к королевским сердцам мы всегда прокладывали себе казачьими саблями, которыми все мы, во славу земли своей, крещенные.
— Крещенные казачьими саблями, говорите? Наверное, это очень точно подмечено.
— Если бы вдруг англичане захватили Францию, а потом милостиво позволили французам владеть не всей своей землей, а каким-либо захудалым городишком в далекой провинции, вы, господин писарь, конечно
— Вы настолько хорошо знаете историю Франции, что слышали даже об Орлеанской Деве Жанне д’Арк?! — приподнялся Шевалье, упираясь руками о столик. — Но о ней и в широко просвещенной Варшаве знают пока еще далеко не все. Где вы получали образование?
— У сельского дьяка, всего лишь у дьяка, — с улыбкой успокоил историографа пленник. — О вашей Орлеанской Деве я слышал от вашего же земляка, французского офицера Боплана. Я был реестровым казаком и почти два месяца охранял его вместе с польскими гусарами. Не пойму, правда, почему, но инженер любил беседовать со мной так же подолгу, как и вы. Кто знает, может, тоже собирается описывать, как мы, казаки, по польским представлениям, «бунтовщики и злодеи», грешим против Бога, отстаивая все то, чем Богом был наделен наш народ.
— Так, значит, вы встречались с фортификатором де Бопланом… — Вряд ли пленник сумел расслышать в его голосе те нотки разочарования и легкой зависти к коллеге по перу, которые и сам Шевалье не очень-то пытался слышать. — Что ж, и в самом деле интересный собеседник. Могу понять господина де Боплана, могу понять… Не смею вас больше задерживать.
И как же галантно это было сказано человеку, для которого прощание с благовоспитанным французом было равнозначно прощанию с жизнью!
Шевалье вновь поднялся, на этот раз давая понять, что их беседа завершилась. Казак вновь едва заметно оглянулся. Трудно сказать, что в эту минуту отвлекло внимание часового, не расслышавшего последних слов француза. Скорее всего, он засмотрелся на то, что происходило справа от шатра. И этого было достаточно, чтобы пленник ринулся на него, мгновенно повалил на землю, ногой выбил из руки саблю и, подхватив ее, бросился к стоявшему рядом коню.
Выскочивший вслед за ним Шевалье так и не схватился за пистолет, хотя, несомненно, мог сразить казака. Вместо этого он невозмутимо проследил, как пленник вскочил в седло и понесся по склону вниз. Однако кто-то из заметивших его побег драгун выстрелил в коня.
Оказавшись на земле, казак подхватился и отбил удар напавшего на него поляка. Но долго продержаться, а тем более спастись, он уже не мог. Убив одного из поляков, он сам вскоре оказался пронзенным копьями. А еще через мгновение его голова оказалась насаженной на пику и вознесенной над польским лагерем.
«Азиаты — они и есть азиаты, — сокрушенно покачал головой Пьер де Шевалье. — Но, как бы ко мне, как историку и летописцу, со временем ни относились, воспроизводить на бумаге подобные жестокости я не стану. Пусть вся эта жестокость останется тайной Скифской Могилы. Вот только спроси себя: будет ли без всех этих кровавых жестокостей твое описание правдивым?»
27
Гяур и Сирко грелись у костра, разложенного позади шатра командира корпуса. Они ждали сотника Гяура и его смертника, но их все не было и не было. Мерно потрескивали сухие сучья костра, пламя врывалось в синеватую темень фламандской ночи, раскаляло ее и струйками чадного дыма устремлялось в поднебесную высь.