Сальтеадор
Шрифт:
Однако мало-помалу оцепенение стало проходить, и я начала раздумывать о своем положении — мне чудилось, что передо мной не страшные тени прошлого, а призрак будущего.
Самым страшным было то, что я вынуждена была скрывать от всех роковую тайну. О! Если б я могла кому-нибудь довериться, я бы, право, не страдала так.
Наступила ночь. Беатриса хотела остаться около меня, но я отослала ее, чтобы выплакаться в уединении.
Слезы лились рекой, государь, и уже давно пора бы им иссякнуть, но Господь в доброте своей
Постепенно все затихло, и я вышла на балкон, где была так счастлива и так несчастна.
Мне казалось, что любимый снова должен приехать.
О, я еще никогда не призывала его так горячо, от всего сердца.
Если б он вернулся, я бы, мысленно умоляя отца о прощении, не сопротивлялась больше: бежала бы и всюду следовала за ним, куда бы он ни пожелал.
Появилась лодка, кто-то плыл вверх по Гвадалквивиру и пел.
Нет, это был не его голос, да ведь он всегда плыл молча, но я поддалась игре воображения и, протягивая руки к рожденному мною призраку, стала звать:
— Приди, приди, приди!
Лодка проплыла мимо. Разумеется, рыбак не обратил внимания на слова, раздавшиеся в темноте, на женщину, склонившуюся к нему.
Но, видимо, он почувствовал, что крик в ночи исполнен страдания, и, проплывая мимо, умолк, а запел снова, когда лодка была уже далеко.
Вот она исчезла из вида; я осталась одна; наступила тишина, когда словно слышится дыхание природы.
Звездное небо отражалось в воде; я будто повисла в воздухе; пустота притягивала меня, хотя от нее кружилась голова. Я была так несчастна, что мне хотелось умереть. От мысли о смерти до нее самой был всего один шаг… Сделать его было совсем просто: внизу, в трех футах от меня, могила открывала мне объятия.
Я чувствовала, что голова моя склоняется, тело перевешивается через перила балкона, а ноги вот-вот оторвутся от пола.
И вдруг я вспомнила о ребенке.
Ведь, кончая с собой, я совершала не только самоубийство, но и убийство.
Я отпрянула от перил, закрыла решетку, а ключ швырнула в воду, чтобы не поддаваться горькому искушению, пятясь, вошла в комнату и бросилась на постель.
Время текло медленно, на душе было тоскливо.
Но вот разгорелась заря, послышался шум дня. Беатриса отворила дверь и вошла ко мне.
Начиналась обычная жизнь.
В одиннадцать часов пополудни Беатриса сказала, что пришел дон Руис: его прислал мой отец.
Я уже приняла решение и велела дону Руису войти.
Он держался робко, но сиял от счастья, так как отец сказал ему, что нисколько не сомневается в моем согласии.
Но, бросив взгляд на меня и увидев, что я бледна и холодна, он вздрогнул и тоже побледнел.
Я подняла на него глаза и стала ждать.
Голос изменил ему, раз десять он пытался сказать о том, что его привело ко мне…
Он говорил, и ему, должно быть, казалось, что его слова разбиваются о непроницаемую
Вот наконец он признался, что уже давно любит меня, что наша свадьба — это дело решенное, ибо так договорились наши отцы, и что недостает лишь моего согласия, чтобы он стал самым счастливым человеком на свете.
«Сеньор, — ответила я твердым голосом, поскольку ответ я обдумала заранее, — я не могу принять предложение, оказывающее мне честь».
Мертвенная бледность покрыла его и без того бледное лицо.
«Боже мой! Да почему же?» — спросил он.
«Потому что я люблю другого и через семь месяцев стану матерью».
Он пошатнулся и чуть не упал.
Это признание, сделанное человеку, которого я видела до того не больше пяти-шести раз, говорило о моем безнадежном отчаянии, ведь я даже не просила сохранить тайну, доверившись его благородству; настаивать он уже не мог.
Он склонился передо мной, поцеловал подол моего платья и вышел, проговорив лишь такие слова:
«Да хранит вас Господь!»
Я осталась одна.
Я все ждала, что вот-вот явится отец, и дрожала, думая о том, что надо будет во всем признаться; но, к моему великому изумлению, он не заговорил об этом.
Перед обедом я попросила передать, что мне нездоровится и я прошу разрешения не выходить к столу.
Отец согласился без возражений и расспросов.
Пролетело три дня.
На третий день Беатриса, как и в прошлый раз, объявила о приходе дона Руиса.
Как и тогда, я велела его принять. Он так держал себя при расставании, что несказанно тронул меня: было что-то возвышенное в том уважении, какое он проявил к бедной погибшей девушке.
Он вошел и остановился близ двери.
«Подойдите, сеньор дон Руис», — сказала я.
«Мой приход вас удивляет и стесняет, не правда ли?» — спросил он.
«Удивляет, но не стесняет, — ответила я, — ибо я чувствую в вас друга».
«И вы не ошибаетесь, — проговорил он. — Однако я не стал бы надоедать вам, если б это не было необходимо для вашего спокойствия».
«Объясните же мне все, сеньор дон Руис».
«Я не мог сказать вашему отцу, что вы отказались быть моей супругой, поскольку он велел бы все объяснить, а ведь вы не посмели бы признаться ему во всем, как признались мне, не правда ли?»
«Предпочла бы умереть!»
«Видите, я поступил правильно».
«А что вы сказали?»
«Я сказал, что вы просите несколько дней для размышления и хотите провести эти дни в одиночестве».
«Так, значит, вам я обязана своим спокойствием?»
Он поклонился.
«Теперь, — продолжал он, — всей душой поверьте мне, что я ваш друг, это очень важно».
Я протянула ему руку.
«О да! Друг, искренний друг, я верю», — произнесла я.
«Тогда ответьте мне прямо, без колебаний, как вы сделали в первый раз».