Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
— Я буду кататься там на коньках.
— Да?.. Ты знаешь, Иосиф, я тоже мог бы пойти на стадион «Динамо» и кататься там на коньках. Но партия мне сказала: сиди и пиши! И что же ты думаешь? Я сижу и пишу, как пр'oклятый!..
И еще — об одном обычае сталинской эпохи (подбираюсь таким образом к самому главному, о чем и хочу говорить).
Когда подступала очередная «декада» или что-нибудь в этом парадном роде, возникала идея очередного благодарственного послания вождю от очередного братского народа. Чему предшествовал вызов местных писателей в обком,
— Отец соскучил. Давно письма не получал.
В подобной-то ситуации Липкин, ускользнув от непосредственного участия в переводе означенного послания на русский язык (надо ли объяснять, что «перевод» бывал не более и не менее творческим, чем работа Давида Самойлова над поэмой акына?), но поставленный бригадиром-редактором переводческой ватаги, звонит Голодному:
— Миша, вам принесли вашу часть подстрочника? Задача такая: четырехстопный хорей, как в бунинском переводе «Гайаваты». Рифма сплошь женская, перекрестная.
Долгая пауза.
— Приведи примэр.
— Пожалуйста. «Прибежали в избу дети, второпях зовут папашу: „Тятя, тятя, наши сети притащили простоквашу“».
— Так бы сразу и сказал. А то строит из себя интеллигэнта.
Так это делалось. Чтобы затем происходило, допустим, следующее.
Кремль. Правительственный банкет, посвященный закрытию декады таджикских искусства и литературы. Сталин поднимается произнести тост, а совсем недалеко от него — классик Таджикистана Садриддин Айни в компании с молодым переводчиком Липкиным.
— Я поднимаю этот тост, — начинает вождь (начинает неграмотно, как придирчиво фиксирует переводчик, будущий мемуарист: поднимают не тост, а бокал!) и, сказав несколько обязательно-необязательных слов, произносит фразу, взорвавшую благоговейную атмосферу: — Как известно, Фирдоуси был великим таджикским поэтом…
Тут и происходит взрыв почти святотатства. Вождя прерывает обезумевший от счастья старик Айни.
Долгие годы он положил на то, чтобы вернуть Фирдоуси с его гениальным эпосом «Шах-Наме» персоязычным таджикам, а востоковеды с их классовым, конъюнктурным чутьем спихивали сомнительного поэта эпохи феодализма туда, за кордон, к персам. Совсем как Расул Гамзатов спихнул Шамиля чеченцам и ингушам. И вот…
Короче, Айни вскакивает, переполошив охрану, и кричит:
— Бирав, бирав!..
Понимай: «Браво, браво!..»
— Востоков'eдения умерла! Да здравствует наша товарища Сталин!
Понял ли что-то из этого крика вождь, неизвестно. Но он вдруг, продолжая держать бокал, направляется к Айни, и Липкин вплотную видит низкий лоб, щербинки на подбородке, сухую висящую руку.
— Как ваша фамилия? — обращается Сталин к таджику.
— Айни ми есть! Айни ми есть!
— Я знаю, что вы Айни. Весь Восток знает, что вы Айни. Но ведь это ваш псевдоним? Как ваша настоящая фамилия?
И когда тот ее называет, следует уж совсем неожиданное:
— Джугашвили. Будем знакомы.
После чего вождь возвращается за правительственный стол.
Опять и опять — балаган! Водевиль провинциального сорта на главных подмостках страны. Старый писатель, которому режиссер назначил клоунскую роль, — но и сам-то забавляющийся главреж ведет себя, как верховный клоун империи.
Что значил его поступок?
Как всякую импровизацию, эту не объяснишь скрупулезно и досконально, но и тут, как во всей сталинской (вообще советской) национальной политике, есть и логика и целенаправленность.
Эпизод со Сталиным и Айни, как его ни толкуй, — игра Хозяина тем, что для его верноподданного является содержанием жизни. В гигантском масштабе идет извращение истинного, ломка неподдающегося, которое все ж — поддается (или ломается), а в поголовной ломке случается ведь и так, что кому-то, как я говорил, дают послабление. Кому-то обламывается желанный кусок. Среди тотальной несправедливости возникает отдельная, частная справедливость: вот, пожалуйста, — одним махом реабилитирован Фирдоуси. Зло ненароком или от скуки, совсем как булгаковский Воланд, творит добро.
Но это добро — для легенд, которые до поры до времени лучше было пересказывать шепотом: добро-то оно добро, и творящий его творил затем, чтобы о том рассказывали, а все же легенды не завизированы цензурой. Как говорится, не для печати. В целом же игра извращенца-тирана, понимая ее масштабно, была, снова скажу, на редкость целенаправленной — что и дало впечатляющие результаты по созиданию качественно нового типа мышления и поведения.
Вождь партии именно нового типа, где покачнувшееся доверие к нему приравнивается к предательству и соответственно карается, Сталин был человеком отнюдь не народного, а родового, племенного сознания.
Разница — огромная. Категорическая.
Собственно, к'aк определить, что такое народ? Во всяком случае, Лев Толстой, чрезвычайно много размышлявший по этому поводу, в конце концов раздраженно махнул рукой.
«Должен сказать, — писал он в 1881 году, — что в последнее время слово это стало мне так же отвратительно, как слова: церковь, культура, прогресс и т. п. — Что такое народ, народность, народное мировоззрение? Это не что иное, как мое мнение с прибавлением моего предположения о том, что это мое мнение разделяется большинством русских людей».
Гораздо проще понять, чт'o объединяет людей в один род, в одно племя.
Это — родственная кровь, повязанность ею, следование кодексу, согласно которому даже преступник, убийца и вор, если он свой… Нет, нет, нравственный кодекс рода суров, и отступник будет наказан — но по собственным, внутренним правилам. Однако в любом случае он — свой. И в качестве своего, пусть и не лучшего, но предпочтительнее самого добродетельного человека из чужого, чуждого рода (клана, тейпа, аула).
Точно таков же кодекс партии Ленина — Сталина: нравственно то, что полезно пролетариату (а «пролетариат» — это псевдоним самой партии, вернее, ее руководства). Здесь — абсолютное подобие связи племенной, родовой.