Савва Мамонтов
Шрифт:
Савва Иванович вдруг обнаружил, что жизнь летит, кипит не сама по себе, она летит, кипит, потому что он, Мамонтов, в постоянном движении. Он вникает в дела, он приказывает, он высмеивает малодушных, потому что сам-то может и гору свернуть, и, главное, ощущает себя сильным человеком.
В доме в считанные дни оборудована скульптурная мастерская. Есть станок, скребки, мастерки, самая превосходная глина. Начинает лепку тоже очень смело. Ему позирует Семен Петрович Чоколов.
«Горельеф вышел довольно похоже, — сообщил Савва Иванович жене. — Начну бюст
Об увлечении Мамонтова среди друзей пошли толки. Приехал Неврев посмотреть работы новоявленного скульптора. Удивился, сделал толковые замечания, привез на суд свою новую картину «Торг». Тема недавнего прошлого России, продажа помещиком крепостной девки, которую девкой и назвать стыдно, так она нежна и мила.
Но скульптура — это отдых от дел. В Правлении Ярославской железной дороги Мамонтов неожиданно для себя приобрел значение первого лица, Чижов и тот стал спрашивать советов, отсылать к нему для решения самых важных и сложных дел.
Московское купечество умело не только наживать деньги, удивлять пьяными безобразиями, но и задавать веселые балы, ни в чем не уступающие дворянским.
29 января бал-маскарад устраивал Михаил Петрович Боткин. Савва Иванович вырядился черным маркизом. Все было черное: туфли, трико, рубашка, плащ, кружева — кружева по всей Москве искал, выручила Вера Владимировна, теща. Один парик был белым.
Сообщая в Рим об успехе своего костюма, Савва Иванович признается: «Я даже сбрил (о ужас!) бороду ради того, чтобы уж вполне быть католиком».
Людей на маскарад собралось множество, одеты все были очень пестро, и черный маркиз бросался в глаза. «На это я и бил», — хвастался Савва Иванович.
По ходу маскарада ему, однако, пришлось поменять образ. «Для того чтобы составить пару с Еленой Андреевной Третьяковой, — рассказывает он подробности, — я сверху надел костюм капуцина, как они ходят по Риму, т. е. коричневый балахон, босые ноги и сандалии, парик с бритой маковкой, веревкой подпоясан, с большой бородой и красным носом в очках. Елена Андреевна была чертом. Ужасно блестящий, с бриллиантовыми рогами, с трезубцем своим — втащила меня в залу, т. е. черт монаха приволок. Будь она поживее, почертявее, вышло бы недурно. Впрочем, и то вся публика к нам обратилась с хохотом. Все окружили меня и повлекли к кардиналу (Михаил Петрович Боткин вывез из Рима подлинный кардинальский костюм), и встреча наша вышла комично… Лучше всех была Вера Николаевна (Маргарита Валуа). Бархатное платье и белый высокий стоячий воротник. Жена Кирилла Николаевича — турчанкой, а Маша Алексеева — хохлушкой».
И без перехода сразу же следует рассказ еще об одном увеселении: «Вчера (в воскресенье) к нам в Абрамцево собралось общество охоты на волков, человек 20».
Радостные письма Саввы Ивановича пришли в грустный дом. Дети болели корью, и маленький Вока тяжелее своих братьев. Елизавета Григорьевна забыла про искусства, про древности. Эмилия Львовна не появлялась, опасаясь перенести заразу на свое «сокровище», на Лёлю. К тому же она ходила на последнем месяце, и стала наконец объяснимой ее округлость. Удивительная женщина! Отплясывала и резвилась, совершенно не принимая во внимание свое «положение».
К
Письмо о выздоровлении «арбузников» обрадовало Савву Ивановича, и на Масленицу он устроил «блины», пригласив брата Анатолия и сотрудников своих Чижова, Шмидта, Павлова, Баташова, Спасовского.
Бюст Ивана Федоровича тронул Чижова, работа ему понравилась.
Разговор пошел о скульптуре. О всем памятной работе Каменского, где мать опекает первый счастливый шажок своего сына, и крошечный паровозик чуть в стороне, намек на первые шаги российского железнодорожного дела. Говорили о Торвальдсене, с Микеланджело, об Антокольском.
— Меня беспокоит Василий Дмитриевич, — сказал Чижов. — Изумительно талантлив, но никак не найдет себя.
— А ведь он ничего нам не показывал!
— Потому и не показывал. Мы с ним много обсуждали один из его замыслов. Собирался писать приемную вельможи. Хотел сыграть на разящем противоречии роскоши убранства апартаментов и нравственной нищете их обитателя. Василий Дмитриевич мне всегда доказывал, что он отпетый реалист, а потому не способен к полетам фантазии: Где нам до Боттичелли с его «Рожденной из пены морской»! И ведь не одного себя приковывает к земле, но все свое поколение.
— Помилуйте. Я от него иное слышал. Он восхищается Семирадским и, кажется, не в восторге от Мясоедова, от бурлаков Репина.
— Как же он может быть в восторге, если считает новое поколение художников обреченным изображать прозу жизни.
— Не попозируете ли мне, Федор Васильевич? Уж ваше-то поколение достойно признания потомков.
— Глядя на бюст Ивана Федоровича, дать согласие не страшно, но где время найти?
— У нас есть вечера.
— Может, и рискну, — почти согласился Федор Васильевич.
Пока маститый старец собирался с духом, Мамонтов работал над бюстом Неврева. Фотографии своих «шедевров» отправлял Елизавете Григорьевне, чтобы показала Антокольскому.
К бюсту Чижова приступил 2 марта, а 14-го уже мчался на курьерских поездах в Рим. Как юноша, спешил к любимой, к радости, к творчеству, а попал на поминальный «девятый день». Заразившись корью в его доме, от его детей, умерла Маруся Оболенская. Ей было только восемнадцать, она всех любила.
Поэт Голенищев-Кутузов памяти Маруси посвятил стихи:
Кругом весна, цветы, веселье, И зной, и блеск со всех сторон — А смерть толкает в подземелье, В холодный мрак на вечный сон.Антокольский, по заказу ее матери З. С. Остроги, поставил памятник на могиле. Европа, где тесно, не в пример России, где широко, — уважает и чтит предков. Памятник Оболенской и ныне можно увидеть на кладбище Монте Тестаччио. Он очень прост и ничем не поражает. Перед открытой дверью гробницы — три широкие ступени. На ступенях сидит девушка. Волосы ниспадают свободно. Рука в руке, голова чуть опущена. Лицо хорошее, ясное, она пытается думать о вечном, но мысли ускользают, и на губах вот-вот проступит улыбка.