Сажайте, и вырастет
Шрифт:
...Нет – заявил я самому себе, ворочаясь, сминая жесткую тюремную подушку. В своей родной, серой, молчащей деревне, утопающей зимой в снегу, весной – в грязи, а летом – в зелени, я не найду причин моих неудач. Наоборот, я горжусь и всегда гордился тем, что я – деревенский человек. Провинциал.
Именно провинциалами прирастают богатства столиц. Именно энергичные приезжие играют первые роли в бурных, беспорядочно суетящихся, сверкающих огнями городах. Если бы Бог не любил меня, он создал бы меня москвичом: хладнокровным, жадноватым, благополучным, знающим толк в удовольствиях, комфортным существом.
Но я – не он. Я – провинциал! Приезжий. Чужак. Я лезу и карабкаюсь. Напрягаю жилы. Я голодный и активный. Именно таким желает видеть меня Создатель. Здесь – его подарок; моя удача.
Окончательно поняв, что сон далек, я взял сигареты. Курить в постели – верх бескультурия. В лефортовской камере, в середине осени девяносто шестого года, двадцати семи лет от роду, я сделал это в первый раз.
Может быть, мое невезение связано со смертью Совдепии? С переменой участи трехсот миллионов человек? Мне было четырнадцать, когда стали умирать один за другим кремлевские вожди. В семнадцать я окончил школу. Выбрал профессию. Партия коммунистов еще держала власть – но уже разрешила гражданам обогащаться. Я отверг этот вариант. Я уже все решил. Собирался действовать последовательно. Не отклоняясь от курса. Выбрал себе дело – делай его! Зачем смотреть по сторонам?
Однако к двадцати годам мне стало очевидно, что любимая профессия – обесценилась. В десятки раз. Журналисты – некогда элита общества – обратились в голодных, тощих правдолюбцев с пустыми карманами и горящими глазами.
К тому времени я положил четыре года для овладения основами, главными навыками ремесла. Имел пятьдесят опубликованных статей, очерков, репортажей, расследований. Набил руку. Знал теорию.
И вдруг – удар. Репортажи ничего не стоят. Платят за них – копейки. Усилия, нервы, талант – никому не нужны.
Между тем отовсюду гремело: обогащайтесь! Забудьте все, чему вас учили! Учитесь заново! Делайте деньги! Зарабатывайте и тратьте!
На этот счет, как известно, есть два мнения. Одно – европейское. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые»,– сказал великий поэт, чья жизнь протекала в европейской столице.
Но в центре Азии, в Китае, на ту же тему давным-давно сложена совсем другая поговорка. Бранная. «Чтоб ты жил в эпоху перемен!»
Я докурил сигарету и потушил ее в пепельнице – такой же, как те, что украшают столы лефортовских следственных кабинетов.
Если я – азиат, тогда мне действительно не повезло. Моя юность пришлась именно на годы перемен. Но если я – европеец, тогда я счастливейший из смертных.
Остается понять, где же я, собственно, живу – в Азии или в Европе? Или сказать себе, что обитатель обширной страны, чьи границы теряются в бесконечности, обречен вечно маяться между Западом и Востоком, между тишиной и бурей. Между статикой и динамикой.
Я – ни там и ни здесь.
Вот мое невезение. Наше. Общее. Или – наоборот, удача. Фортуна.
...Прошли две быстрые, как минуты, однообразные тюремные недели. Фролу совсем надоело терпеть рядом с собой молчаливого, уткнувшегося в тетрадки субъекта с разбитыми в кровь кулаками.
Чувство оказалось взаимным. Я тоже устал от старого искореженного
Никотин встанет рядом, далее рассуждал я. На моих глазах и с моим участием он употреблялся в немыслимых количествах. Курение длилось безостановочно, с момента пробуждения – и до самого вечера. Курили за разговором, за чаем, курили, отправляясь справить большую нужду, и после прогулки, и после обеда, и ужина, и перед сном. Курили от нечего делать. Если Толстый и я пользовали дорогие облегченные сигареты, присылаемые женами, то Фрол из гордости, избегая одалживаться и показывать этим свою зависимость, дымил «Примой», выписываемой через ларек. В итоге камера – даром, что имела четырехметровый потолок – вечерами заполнялась серо-сизым дымом, угаром и особенно раздражавшим меня тяжелым запахом горелых спичек.
В тюрьме нет зажигалок, они запрещены распорядком, их всегда можно превратить в оружие, в бомбу. Гряньте пластмассовую зажигалку с размаху об пол – она оглушительно взорвется. Спички разрешены. Если кому-то (не впрок, а из чистой любознательности) вдруг захочется выяснить, чем пахнет камера Лефортовского изолятора, зажгите спичку, тут же потушите, поднесите к ноздрям и обоняйте запах – чего? Правильно, серы! Как в аду.
В табачном дыму, меж четырех зеленых стен, в плохо освещенной и холодной камере Лефортовского замка два кривых позвоночника с упоением предавались игре в нарды, разгадывали кроссворды, болтали «за жизнь», листали детективы, отхлебывали чифир и спали по двенадцать часов.
Наконец в один из дней – возможно, в самый пасмурный и унылый день осени – Фрол перешел от презрительных взглядов и шуточек к прямой атаке.
Обычно я стирал свое белье сразу после обеда. Время выбрал не случайно: полный желудок немедленно приватизирует всю свободную кровь организма, и мозг после приема пищи работает плохо. Я давал ему возможность отдохнуть, а сам манипулировал мылом, водой и своими тряпками.
Тряпки требовали ежедневной заботы. После каждой прогулки я менял пропотевшее белье на сухое и чистое. Грязное – тут же стирал.
Приходилось долго нагревать в кружках воду, постепенно наполняя ею пластмассовое (собственность тюрьмы) корыто.
Но в этот – унылый и серый – октябрьский день я не успел замочить носки и фуфайки. Фрол вдруг прервал изучение собственных ногтей, проворно соскочил с кровати, сделал несколько шагов в мою сторону и решительно ухватил пальцами край корыта.
– Позволь, пожалуйста... – вежливо выговорил он.
Я убрал руки. Татуированный старик с усилием поднял пластиковую емкость,– под тонкой, серо-желтой кожей рук четко обозначились, вдруг бросившиеся мне в глаза, его бицепсы, совсем маленькие, но очень твердые на вид,– и вылил воду в умывальник. Аккуратно поставил таз в угол. Не спеша вытер руки о полотенце.