Сажайте, и вырастет
Шрифт:
– Показания? – я ощутил жжение в груди и боль в висках. – Хера вам, а не показания! Хера, а не показания, понятно? Не будет показаний! Ничего не будет! Ни слова! Никаких показаний! Ничего! Ясно вам? Ничего, ничего не скажу!
Я повышал и повышал голос, октаву за октавой, добавлял силы, экспрессии, это получалось у меня помимо воли, горячая слюна сама вылетала из глотки, и пальцы сами тянулись рвануть ворот свитера; обида, горечь, злоба, досада, слезы, тоска – все перемешалось, все вдруг отравило, и я заорал, глотая согласные звуки:
– Давай веди в хату! В хату давай
Только теперь я уяснил, что такое настоящая блатная истерика. Она тогда поражает арестованного, посаженного за решетку человека, когда ему угрожают со всех сторон, и на допросе, и в камере, когда повсюду ждут опасные враги, когда угроза не отступает ни днем, ни ночью, когда она каждую минуту рядом.
Интересно, а где мое хладнокровие, где та гармония мыслей, где результат регулярных медитаций? Вдруг это все тоже обман, и никакими упражнениями я не добьюсь настоящей крепости нервов?
Последний шанс смалодушничать и навсегда распрощаться с кривыми позвоночниками я имел на обратном пути, при обыске. Я мог шепнуть несколько слов конвоиру – а тот после такого признания обязан принять все меры. Запереть меня в «стакан», доложить начальнику... Но я промолчал.
Коренной обитатель, старый урка, разрисованный картинками рецидивист – олицетворял для меня всех, подчинившихся тюрьме. И проигравших ей.
Но я не такой. Я хочу победить и добьюсь своего.
В камеру я шагнул, как гладиатор на арену Колизея. Бог его знает, как выходили древнеримские смертники на поле боя – но наверняка их брови были нахмурены, губы поджаты, а глаза метали молнии и жадно искали взгляд врага. Ладони, влажные от пота, стискивали оружие...
Кстати, об оружии. Чем я стану защищаться, если обчифиренный старик набросится на меня? Я хоть и отжимаюсь на кулаках по сто пятьдесят раз каждый день, но навыков тюремной драки не имею, а вот мой противник – наоборот, опытен и хитер...
Представшая глазам картина озадачила меня. Оба соседа сидели на своих койках, сложив на животах руки, и вид имели самый мирный. Лицо Фрола и вовсе светилось.
Они не проронили ни звука, пока дежурный не закрыл дверь, не повернул свой ключ, не взглянул напоследок в «глазок». После этого Фрол улыбнулся и сказал мне:
– Иди сюда, быстро. Он нагнулся и показал пальцем в угол между двумя стальными кроватями.
– Видишь?
– Да,– сказал я, посмотрев. – Паук.
– Паук! – Фрол, совершенно счастливый, хлопнул меня по плечу. – Паук, брат!
От его агрессивности не осталось и следа. Я осторожно рассмотрел маленькое черное существо, шевелящее лапками.
– Это дело надо обчифирить как следует!
– А по какому поводу праздник? – спросил я, понимая, что конфликт исчерпан, замят, отодвинут в прошлое новым событием, значение которого вполне понятно только коренным обитателям тюрьмы.
– Паук – хорошая примета. Очень хорошая. Лучшая из всех, что я знаю, – Фрол с головой залез в дыру между краем койки и стеной и ласково забубнил: – Черт, как я тебя люблю, братан! Ты такой же, как и я! Сокамерник.
– Без проблем,– сказал Толстый,– только едят ли пауки колбасу?
– Тебе что, жалко колбасы?
– Для тебя не жалко, и для Андрюхи. Но для паука...
– Чудак ты. Для такого соседа не жалко и пайки, не то что колбасы. Отрежь, не жмись.
– Он не станет жрать такую гадость, как колбаса. Он же не человек!
– Ладно. – Старик выпрямился. – Вы как хотите, а я отпраздную...
Урка вскочил и подбежал к столу, где стояла его главная ценность: вырезанная из картона и оклеенная по углам полосками бумаги особая коробка с запасом чая.
Каждый раз, когда мне или Толстяку приходила продуктовая передача, первым делом из груды пакетов и свертков извлекался именно чай. Он торжественно засыпался в емкость, и Фрол победно провозглашал:
– Полна коробочка! Он не знал, что пьет, возможно, самый лучший чифир в истории человечества – изготовленный из чая «Эрл Грэй», смешиваемого в Лондоне, в конторе фирмы «Кертис и Партридж» крупнейшими специалистами своего дела.
– Паук! – восклицал Фрол и тряс пальцем в воздухе, грозя кому-то, кто оставался неведом мне и Толстяку. – Паук! Значит, хорошо сидим! Не надо ругаться! Надо отдыхать, успокоиться. Чифирнуть. Покурить. Побазарить, а потом чего-нибудь пожрать и поспать. Ага. Вволю. В тепле. Под одеялом. Дураки вы! – почти крикнул он нам. – Не знаете, что это такое, когда у человека есть чай, курить и одеяло! Это все, бля буду! Это все, что надо. Это жизнь. Остальное – параша...
Дрожа, он схватил ложку, опустил ее в коробку с чаем, зачерпнул с верхом и ловко затолкал все в рот. Стал энергично жевать, подбирая свободной рукой падающие с подбородка черные частицы. Потом глотнул из-под крана сырой воды. Снова прожевал, двигая челюстью вперед и вбок. Его щеки вздулись от слюны. Еще раз хлебнул. После третьего раза он повернулся к нам спиной и выплюнул черное и густое в станок для испражнений.
– Что ты знаешь о пауках, Толстый? Его паутина в тыщу раз крепче самой крепкой стали. Он ее сплел, свою сеточку,– и ждет. Ему все по фигу, он будет ждать, сколько надо. По-любому что-нибудь да залетит. Ага. Не было случая, чтобы не залетело! Бог пошлет пожрать в любом случае. Главное – раскинуть сеть, и чтоб она была крепче крепкого... А ты, Андрюха, буддист хуев, этого не понимаешь, не видишь настоящей жизни ни в пауках, ни в людях...
Засыпая вечером этого бурного и нервного дня, я слышал, как Толстяк негромко втолковывал Фролу:
– В полиэтиленовый пакетик наливаем воду из кружки. Кружка вмещает сто пятьдесят граммов. Получаем – гирьку для взвешивания! Пакетик завязываем узлом, подвешиваем на ниточке, тут – коромысло, с другого конца – колбаса. Так мы можем примерно определить массу всего заходящего к нам колбасного груза...
ГЛАВА 19
Через неделю нам устроили обыск. Вывели на прогулку – и, в наше отсутствие, тщательно прошмонали всю камеру. Для Лефортовской тюрьмы это обычная практика.