Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
Лиловая шелковая кофта, узкая в талии, со свободным, в кружевах, воротником, нарядная, в сборках, юбка, из-под которой едва выглядывали замшевые острые носки ботинок, и прическа матроны — тяжелый узел волос, собранных на затылке, не прибавили Маше домашности: потемневшее худое лицо, сведенные брови, прямой и отвергающий взгляд обещали трудный разговор. Бабушкин снял полушубок и, не найдя в комнате вешалки, бросил его на спинку стула. Сказал с оскорбительной для Зотовой резкостью:
— Прошу вас, Анна Платоновна: оставьте нас одних. Обстоятельства
Все было нестерпимо для Зотовой: настойчивый выпроваживающий взгляд и то, как он, не глядя, притянул к себе свободный стул, показывая нетерпение. Маше бы следовало оскорбиться, отплатить Анне солидарностью за привязанность, но она молчала, и Анна ушла, странно поведя головой — вниз и в сторону, и рывком вверх, будто понуждаемый уздой конь.
— Вы хотели сесть — садитесь, не смущайтесь, — сказала Маша негромко. — Я просидела несколько часов, не разгибая спины.
— Они и вас засадили за это? — Он сел, показал на склянки и аптекарские весы.
— Меня берегут, вы знаете, для чего. Согреть для вас чай? Не хотите… Технологи у них есть, технологов так много оказалось в бедной России! — Она потянулась к лежащей на плюшевой скатерти бомбе, коснулась ладонью неровной поверхности. — Хорошо, когда снаряд шероховатый, иначе пальцы могут соскользнуть. Но и это выходит из моды. — Она отняла руку. — Хороший револьвер безопаснее, меньше рискуешь. — Она не щадила его, возвращала к неизбежности шага, который он считал гибельным. — Читаю «Дон-Кихота», над ним и оцепенела, — продолжала она. — Гимназисткой еще проглотила и не придала значения. Вы перечитывали после детства?
— Читал однажды и взрослым уже человеком.
— Заметили, что книга имеет отношение к каждому из нас? К нам особенно!
— Не примерял доспехи рыцаря на себя.
— Но как же, Бабушкин! — почти страдала она. — Вот вам высокий пример жизни: есть цель и вера, и поступаешься всем: хлебом, рассудком, самим существованием. Чьи же доспехи вы надели бы на себя?
— Мне нравился Овод, потом его затмил Спартак. Там мощь в самом народном движении.
— Но разве в сердце нет места нескольким героям!
— Мне по душе Спартак, — упрямо повторил Бабушкин. — Или уж Санчо Панса с его трезвым разумом.
Маша смотрела на него с сожалением, тщетно стараясь протиснуться в его неуютный и неприветливо-жесткий мир. Как часто, забываясь, она относила этого человека к своему кругу, наделяла детством, похожим на ее детство, с сумеречной тишиной отцовского кабинета, с мягким блеском стекол, закрывавших книжные шкафы, с собственной этажеркой любимых книг. Он сам тому виной — его ум, превосходная, не испытывающая затруднений речь, цепкая, ничего не роняющая память. И только изредка, обидевшись на что-то, Бабушкин вдруг намеренно огрублял речь, словно возвращался в Тотьму, к земле, к лесной смолокурне, и тогда ей открывались в нем простонародные черты и спор заходил в тупик.
— Вы уезжаете?
Он внутренне вздрогнул: как она могла угадать?
— Не удивляйтесь, я
Он покачал головой. Шел, готовый к оскорбительной ссоре, а встретил почти участливый интерес.
— Значит, в Забайкалье, — заключила она. — Хотите получить оружие, а оно там. И как всегда, самое трудное — на себя. Черная прислуга революции!..
— У нее не бывает прислуг. — Он порывисто поднялся. — Это потребует двух-трех недель; дайте мне это время.
— Просите об этом не нас, а генерала Ласточкина.
Она отрезвляла его не тем, что отсылала к врагу, а переведя разговор с себя на организацию эсеров.
— Власти не решатся действовать без уверенности в успехе, — сказал Бабушкин. — А вы одним гибельным шагом…
— Бабушкин! — Она протестующе вскинула руку.
— Одним предательским шагом, — повторил он, чтобы не было сомнений и в его решимости, — разрушите всё.
— Не пришлось мне повидать вашу Прасковью Никитичну, — Маша недобро усмехнулась. — Может, через нее я и вас поняла бы наконец. Кто вы? Аскет? Убийца собственных страстей? Славную женщину прогнали из горницы среди ночи… Потому и не любите рыцаря из Ламанчи, что у вас все справедливо, логично и жестоко!
— Любовь не раздают, как милостыню.
Сказал и пожалел; лучше бы смолчать, не трогать той деревенской женщины, с чашкой меда в руках. А Мария Николаевна сжалась защитно и жалко, подняв плечо, как горбунья, будто он и метил в неё, ей преподносил урок морали. И она ответила грубо, только грубость и могла защитить ее:
— Солдатка не любви просила: не души вашей.
— Души, Марья Николаевна. Души! Она превосходная, чистая женщина. — Он шел напролом, отнимал у нее иллюзию, что она поняла Катерину, что ее сочувствие к славной женщине — полное, высшее. — Эта женщина…
— Катерина! — перебила его Маша.
— Да, Катерина, — не понял ее Бабушкин. — Все черные силы соединились, чтобы задушить ее в селе, которого имени мы с вами в памяти не удержали. А у нее первая мысль — одарить другого, кусками поделиться, и впереди всего — потаенное желание: найти в человеке душу. Она богаче меня! Таких людей тысячи и тысячи, неграмотных, не повидавших другой жизни: ну и что…
— Уходите! — Она повернулась к нему спиной и отошла к окну. — Уходите!
— Вы сказали, что до Красноярска ссыльных встречали рабочие, были митинги, значит, вы видели, как растет движение…
— Чего вы от меня хотите? — перебила его Маша, руки ее вцепились в кружевную занавесь.
— В память о старике, в память обо всех замученных — не торопитесь!
— Чего я должна ждать?
Она справилась с женской обидой и повернулась к нему со строгим лицом.
— Я вернусь из Читы с оружием.