Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
Рука не поднялась ко лбу для креста, Коршунов не нашел в себе сочувствия к чужой потере. Подумал, что генералу далеко за сорок, ранее даже и казакам генералов не дают, значит, и Густавовне под пятьдесят, она свое пожила в чести под русским небом, а помирать в Европу потянуло: уволокла косточки подальше от неудобной, промерзающей сибирской земли, и в самом имени другой земли, где отпели генеральшу — Веве, — чудилось подполковнику что-то скоморошье, а то и собачье, пакостное. Вот и другой немец, приготовившийся пускать кровь по сибирской магистрали, — Меллер-Закомельский выговорил себе не только двойные прогонные, но и (как донесла молва до штаба Сухотина) неслыханное право продать в случае успеха свой майорат и выйти в отставку, чтобы жить за границей.
Газеты пестры, неровны, как дурно пропеченный хлеб, корка то окаменела, сожжена до черноты, то сырая и вязкая, будто и не вдохнула огня. Кто-то хотел сбыть шинель енотовую штатскую при бобровом воротнике,
Но одна газета поставила Коршунова в тупик: малого формата, удобная для руки, набранная той же кириллицей, она будто слетела с чужой планеты. Вот уж где и не пахло суточными щами «Даурского подворья», лежалыми енотовыми шинелями и траченными молью башлыками! Вот где не ползали на четвереньках для устойчивости и не перемежали театрального львиного рыка пением Лазаря.
Кто эти люди и кто их кумиры? «И всякий раз, когда думаешь о рабочем движении в России, — прочел Коршунов в передовице газеты, — хочется сказать: о, если бы были живы бессмертные вожди пролетариата — Маркс и Энгельс, чтобы собственными глазами видеть, как сбываются их предсказания». Наслышанный небылиц о русской социал-демократии, Коршунов впервые вчитывался в простые, однако же и весомые, прогибавшие газетный лист и его ладонь строки. Люди, затеявшие издание легальной газеты социал-демократов, не крылись с намерением сделать свое разрушительное учение «достоянием самых широких кругов народа, перевести его с мудреного «интеллигентского» языка, на котором привык говорить русский человек, применяясь в царской цензуре, на простой, понятный массам язык». До этой поры Коршунов полагал, что смута возможна только в формах стихийных, в дьявольском подвиге разрушения. Значит, чего-то власти не задушили в зародыше, не прикончили в темной подворотне, свистнув дворников, околоточных и преданных граждан, дали подняться и набрать силу чему-то новому, и теперь для Холщевникова все позади, все поздно.
И Коршунов решил действовать, не дожидаться темноты, вступить в дом губернатора в толпе скорбящих граждан.
Странная газета с престранным именем «Забайкальский рабочий» не шла из головы, пока он шагал к дому Холщевникова. Как все разъято, разорвано в могучей и несчастливой стране, думал Коршунов с горечью прозрения. Люди не слышат друг друга. Где-то в больном нутре, среди машинной копоти и гари, в фабричных корпусах, на задворках жизни, как плесень, как сатанинские духи, нарождаются какие-то
С тем большей силой охватила его тревога за будущее России. До этого дня он полагал, что обе силы стихийные: потерявшаяся власть, надломленный, но с глубокими корнями порядок и темная, взбаламученная подстрекателями Русь. У этой Руси нет надежды организоваться, обрести разум и единое направление, а власти необходимо только немногое, чтобы снова сделаться твердой и грозной. Оттого-то и схватка, по разумению Коршунова, была предрешена: прольется кровь, и земля возродится ею к жизни, к новому могуществу России. Теперь же и силы крамолы впервые предстали ему угрожающе обдуманными и коварными.
Впереди по Сретенской за сиротским строем тополей, галочьей темной стайкой жались люди к бревенчатому дому. Приблизясь, он услышал смех и бодрые выкрики, хотя на людях лежала печать нужды, платье на них было худое, они прятались у стены от ветра: дом стоял на углу Сретенской и Енисейской, вдоль Енисейской дуло свирепо, обрушивая заряды сухого, розоватого на закате снега. Коршунов прочел на прибитой к углу бляхе, что дом принадлежит второй гильдии купцу Шериху, а затем и крупное типографское объявление: «Бюро Читинского комитета Российской социал-демократической рабочей партии. Бюро открыто для приема граждан ежедневно с 8-ми часов утра до 8-ми вечера». Кто эти люди? Бородатый старик, бурят с маслянисто-смуглым лицом, рослый казак с котомкой за спиной, высокая женщина в черной шали — что привело их сюда? Зачем здесь простые обыватели, ничтожный чиновный люд и люд торгующий, зачем они слетелись на этот обманный, жестокий огонь? Коршунов терялся, будто судьба забросила его в диковинную страну, в выморочную губернию, какой нет и быть не может на святой земле.
У каменных ступеней губернаторского дома Коршунов не успел посторониться: вниз сбегал рассерженный чем-то жандармский подполковник из Иркутска. Не так давно Драгомиров представил их друг другу, но Коршунов но удержал в памяти имени, запомнилась маленькая, ладная голова на высоченном теле, прищур горделивца и южнорусский след в речи. Жандармский подполковник поспешил к экипажу с поднятым верхом, и экипаж запылил по мерзлой декабрьской улице Читы: и тут была чертовщина, сдвинутый, преданный порядок, противность естеству.
Тулуп и шапку Коршунов бросил в передней на попечение горестного старика в серой тройке. В комнатах людно, сдержанный гомон, шелест черных шелковых и муаровых платьев, шарканье ног. Из гостиной в глубину дома распахнуты три двери, зеркала укрыты черным крепом, в траурном обрамлении — портрет красавицы, какие нечасто встречаются, с искрой ума, с веселой готовностью жить и любить и с затаенной во взгляде печалью. Среди офицеров — генералов, полковых и батарейных командиров, армейских и казачьих полковников, поручиков, штабс-капитанов — Коршунов не нашел высокой фигуры Холщевникова. Не было его и со статскими, а они преобладали: взгляд Коршунова резанули инородцы, буряты в европейском платье и ненавистное подполковнику иудейское племя: дородная, в дорогих каменьях, матрона с красивой дочерью, порывистый субъект с адвокатскими ухватками, несколько торгующих господ. Прощающее чувство, навеянное портретом умершей, быстро покинуло Коршунова на запакощенном, зашарканном паркете; он пробирался из комнаты в комнату в поисках хозяина дома.
С Холщевниковым он столкнулся внезапно: генерал провожал из кабинета низкорослого, округлого, розового лицом протоиерея, тут-то и возник Коршунов.
— Здравствуйте, ваше превосходительство. Мне надо с вами уединиться.
— Кто вы? — Он озабоченно свел негустые русые брови.
— Вы видели меня ночью в мундире гвардейского подполковника. Помните эшелон георгиевских кавалеров?
— Голубчик! — оживился генерал. — Погодите… Орлов?
— Подполковник Коршунов. — Напомнил строго и, по привычке, пристукнул каблуками грубых сапог, пристукнул глупо и неуместно при его одежде.
— Что с вами стряслось? Отчего снова у нас, а не в России? — участливо заговорил Холщевников, пропуская в кабинет Коршунова. — От нас едут, к нам не возвращаются. — Слова эти подвели его к горестным обстоятельствам собственной жизни, и он сказал опустошенно: — меня несчастье… Умер ангел, лучшее, что было на целом свете, огромность расстояния и тяжкое нынешнее время не позволили мне быть с ней.
— Как некстати, ваше превосходительство!
— Смерть близких не бывает кстати, — ответил он без упрека. — С ней была в Швейцарии моя кузина… всё было делано хорошо.