Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
— Непривычно, диковинно, но не трудно. И сейчас они хлопочут, ищут хлеб для голодного края, не ваши пять вагонов муки от Сухотина! И я буду совместно с ними возить, буду! Не мною сказано: граждане России — должны же монаршие слова иметь вес и цену.
— Не пять вагонов, ваше превосходительство: несколько эшелонов. — Черное лицо Коршунова сделалось непроницаемым. — Они пойдут из России и из Харбина, только без продовольствия. И вы страшитесь не голода, а казни почище сивашской резни Тамерлана!
— Я не могу обвинить их ни в одном насильственном акте.
— Нет нужды в насилии, вы отдаете им любую позицию! Мужики отнимают
— Мы призраки власти… — В голосе Холщевникова послышалась подавленность. — Разве Кутайсов хозяин? Разве граф Витте контролирует Россию? Я верный слуга престола и верую в манифест, в доброту государя, в гражданские свободы.
— А они, — Коршунов зачем-то показал на дверь, будто там шептались комитетчики, — в манифест не верят! И двор не верит! Вы между жерновами, генерал. Бунтовщиков нужно подавлять с беспощадной строгостью…
Он осекся, обнаружив, что заговорил словами государевой депеши.
— Это будут делать другие люди.
— Вы, ваше превосходительство, как в воду смотрите. — Он усомнился вдруг, надо ли говорить Холщевникову то, о чем приказано было передать на словах. Сухотин далеко, он не знает образа мыслей генерала, его дурацкой веры в слова государя, случайно оброненные два месяца назад. Можно ли объявить важную тайну в зачумленном доме, где ужились служба и неповиновение, церковное отпевание и печатная крамола?
Дверь в кабинет снова открылась, вошли протоиерей и господин с бородкой клинышком, с легкими волнистыми усами и такими же волнистыми тонкими волосами на крупной голове.
— Господин Коршунов… из Омска, — представил Холщевников гостя. — Предполагает поставить пять вагонов муки.
— Ржаной! — резко ввернул Коршунов.
— Пора! Пора! — проговорил протоиерей живо.
— Если сделка решена, я напечатаю об этом в газете. — Господин в черной тройке одарил Коршунова не слишком внимательным взглядом. — Публика страшится голода, а это хорошая новость.
— Не торопись, мой друг, — остановил его Холщевников, и Коршунов понял, что перед ним редактор Арбенев.
— Непременно печатайте, господин Арбенев, — сказал подполковник со значением. — Авось и сбудется среди ваших небылиц.
— Простите? — насторожился Арбенев.
— Превосходно сказано у вас сегодня в газете. — Коршунов усмехнулся. — Называть себя революционером теперь можно так же спокойно и гордо, как вчера — называть себя тайным советником! Над кем же насмешка — над тайными советниками или над собой? Пугаете либералов или задаете им овса?
— Нужда в хлебе огромная, — вмешался протоиерей, — до того дошло, что просфоры печь не из чего! Намедни настигли отрока в церкви, воровал просфоры и поедал, аки зверь пещерный. Пред алтарем секли, а он ест, ест — и не отымешь, укусить норовит.
Генерал протянул чуть дрожащие руки к светлым, серебряной нити, ризам протоиерея и темному сукну Арбенева и дружески подтолкнул их к дверям:
— Еще несколько минут для дела, и я приду.
Они снова остались одни.
— Святая церковь сечет голодного отрока, а вы, генерал, церемонитесь с преступниками!
Холщевников не ответил, ждал решительных известий, без которых Коршунов не появился бы у него.
— Я имею вам сообщить, ваше превосходительство, что по высочайшему повелению специальные поезда будут отправлены в Сибирь из России, а также из Харбина для покарания бунтовщиков. Генералам, которые поставлены во главе карательных эшелонов, приказано не останавливаться ни перед какими затруднениями,
— Как будет угодно судьбе, — глухо ответил Холщевников.
— Прощайте, генерал. — Он не протянул руки, понимая, что обременит Холщевникова, двинулся к двери и вдруг остановился:
— Кто у них здесь верховодит?
— Отыщите ротмистра Балабанова, об этом удобнее спросить у него. — Но что-то в Холщевникове надломилось: новость расколола под ним привычную землю. Он не сразу уступил забастовке, отдавал шаг за шагом, разумно, как и следовало патриоту России, отдавал, чтобы избежать крови, худшего, отдавал среди дня, трезво, а ночью терзался тем, что все худо, все рушится, и в далекой Швейцарии, и здесь, что из рук уходит власть, расползается, как гнилая пряжа под пальцами. — Впрочем, могу назвать тех, кого и без меня знает город: Курнатовский и Костюшко-Валюжанич. Вы сибиряк, должны помнить «романовское» дело. Оба проходили по нему. Еще — Попов, Жмуркина, братья Кларк…
— А из пришлых? Из недавних ссыльных? Сероглазый, русый. — Коршунов вдруг отчетливо увидел Бабушкина, не сегодняшнего, а у стены иркутского вокзала, на стуле, сдернувшего в порыве речи шапку. — Косой пробор, роста среднего. Я думаю, два аршина и четыре-пять вершков.
— Вам-то что до них, вы птица перелетная!
— Мне и впрямь наплевать, — Коршунов тихо, удовлетворенно рассмеялся и пальцами осторожно коснулся шеи. — Шее моей любопытно: кто намыливает для нее веревку.
Трое суток не уходили поезда в направлении Харбина. Встречаясь вновь с Холщевниковым, с полковником Бырдиным и ротмистром Балабановым, Коршунов приходил в ярость. Он окопался в «Даурском подворье», час за часом наблюдал новую, ненавистную ему народовластную жизнь Забайкалья, страдал от зрелища содомского города, от своего бессилия, от невозможности прокричать Линевичу через заснеженные сопки и тайгу слова монаршего повеления, от мысли, что его опередят телеграммы, посланные вокруг целого света, обскачут нарочные из Инкоу, Синминтина, Тяндзиня и слуги гиринского дзянь-дзюня.
14
Седой, кудрявый, в неистребимой перхоти на муаровом банте и отворотах бархатной блузы, господин Серж, владелец цирка, стоял в проходе из-за кулис на арену в нескольких шагах от Бабушкина. Серж не решался тронуть чужака, спросить, зачем он здесь, не угодно ли ему убраться на галерку, где забайкальский ветер отыскал щели между стеной и крышей и наметает сухой, не тающий в холодном помещении снег. Во всей труппе у Сержа единственный друг — мизантроп клоун Бондаренко. На этих днях публика укротила его: клоун позволил себе выпад против рабочей милиции, намекнул на особо усердную ее службу у Сенной площади по охране ночных заведений Растатловой и Чебыкиной, — а на следующем представлении, едва господин Серж объявил антракт, на опилки вышли трое дружинников, спросили у публики, доверяет ли она дружинам, и потребовали, чтобы клоун извинился, если труппа и гражданин Серж желают, чтобы они и впредь обслуживали цирк, не допуская внутрь безбилетную сахалинскую каторгу. Пришлось клоуну извиниться.