Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
— Где кочегар? — спросил Коршунов.
— Не заплутает, он здешний, карымский.
И правда, заскреблись подошвы о железные ступени, показалась голова кочегара в черных кудряшках из-под шапки.
Все стало на место; есаул подаст сигнал, и они тронутся, полетят на закрытый семафор, только бы знать, что рельсы на месте, а дрезину сбросили в снег. Пахомыч велел кочегару подкидывать угля, поминал недобрым словом бессовестную каторгу, часто отдавал пары, белое облако окутывало паровоз, а густое шипение, словно ватой, запечатывало уши Коршунова. Он едва расслышал отдаленные выстрелы, удивился, что они почудились ему не впереди, а в хвосте поезда, слабые, будто пистолетные выстрелы. Но машинист сказал, что стреляли впереди, что это сопки и тайга играют. «Видать, караульных порешили… — сказал Пахомыч бестревожно. — Ежели
В короткие минуты, когда не сипит пар, тишина. Оторопь берет, как тихо может быть среди ночи на узловой станции. Из паровозной будки Коршунов оглядел пустынный перрон, увидел вышедшего из дверей поляка с воздетыми к ушам руками. «Надо же, тупица: мерзнет…»
К вокзалу подошли со стороны спящего поселка, подкрались осторожно к составу на всем его протяжении, и только казаков на тормозной площадке хвостового вагона — пулеметчика и часового — не сумели взять тихо: револьверные выстрелы и услышал Коршунов. Выстрелы всполошили и казаков в вокзале; кто сидел ближе к дверям, бросились на выход, но, распахнув двери, попятились от нацеленных винтовок дружинников. К казакам в зал вошел человек в полушубке, озабоченный, но без напряжения и страха, и заговорил с ними, не повышая голоса, по делу, по неотложной нужде:
— Известно ли вам, что в ваших вагонах под пломбами? — Он не стал дожидаться ответа. — Без меня знаете. Там не хлеб для голодных детей, там — оружие. Тридцать семь вагонов! Зачем их гонят в Россию, забирают вагоны под оружие, бросают в Харбине калек, раненых, запасных? И это знаете! Чтобы стрелять в нас, в рабочих и мужиков, которым невмоготу жить по-старому. Каратели убивают нас, а мы вам зла не сделаем, только возьмем оружие. То, что в вагонах, и то, что при вас: сами сложите. Пусть это будет для вас первым революционным уроком, если Маньчжурия ничему не научила. — Казаки смотрели недобро, глаза шарили по глухим, заиндевелым окнам и оштукатуренным стенам зальца: страх и досада, остервенелый поиск выхода и никакого отклика его словам. — Поезд захвачен, караульные казаки под замком. По уходе поезда с первой оказией вернетесь в Харбин. Где офицер?
Этого они не знали. Казаков разоружили, поставили охрану у дверей и окон, дежурный по станции и Алексей, счастливые удачей, бросились к паровозу предупредить Пахомыча, что, как только дружинники соберутся в теплушке, можно двигать на Читу. Бежали, не опасаясь беды.
— Пахомыч! — голосом, севшим от пережитого волнения, воззвал дежурный и, обойдя Алексея, ухватился за железные поручни. — Принимай пассажира, я с тобой, Пахомыч. Хоть уши отогрею!..
Встретили дежурного выстрелы: первый, не ему назначенный, а кочегару, в упор, неудобно для Коршунова, второй — в поднявшуюся голову, в околыш фуражки, словно приколачивая ее к голове дежурного и тут же срывая ее прочь. Падая, поляк сбил Алексея с ног; следом полетел в снег и Коршунов:
Крадучись вдоль состава, Коршунов выстрелил в воздух, призывая на помощь казаков. Прислушался: никто не спешил к нему. От паровоза долетел стон, повторился, и вдруг за вагоном, по другую от Коршунова сторону, послышались осторожные шаги, щелчок взведенного курка и тяжелое, сдерживаемое дыхание. Кто там? Кто-нибудь из казаков или охотник, идущий по следу?
Коршунов побежал, чуть отдаляясь от состава, споткнулся о рельсу у стрелки, почувствовал себя незащищенным, открытой мишенью, и бросился снова под укрытие вагонов. Раздался выстрел из-под колес, пуля задела голенище. Коршунов прыгнул на ступеньку переходной вагонной площадки и замер, одним глазом поглядывая на площадку и открывшийся ему вокзал, чтобы выстрелить первым.
Оживала станция, громко перекликались люди, бежали к паровозу, голоса доносились от депо и от вокзала. Пробираться надо бы в хвост поезда и поскорее, уйти в мелколесье и там решить, что делать, где искать казаков.
Он слышал за спиной чей-то дерзкий, безрассудный бросок под вагоном, будто зверь метнулся, и, уходя от опасности, Коршунов кинулся вверх, упал на площадку, незряче выстрелил туда, где, по расчету, должен показаться преследователь. Мимо — Коршунов услышал сухой, чеканный удар пули о рельсу.
К вагону бежали дружинники, пришлось лечь лицом к вокзалу. Подполковник успел выстрелить, увидел, как человек упал, вытянув руки, зацепившись ногой за ногу, и тут же кто-то прыгнул на спину Коршунова, прижимал его к площадке, хватал за руки и звал своих. В последнее мгновение, когда плена, казалось, не избежать, Коршунов вывернул правую руку, выломил ее из чужих пальцев, так что дуло пистолета пришлось у его головы, с которой упала папаха. Коршунов выстрелил и сразу обмяк под коленями Алексея Лебедева.
Власть давно уходила из рук Холщевникова, само время отнимало ее, не унижая его, не закрывая от него губернии. В забайкальском отдалении, на железной дороге, которую редактор Арбенев назвал Невским проспектом Сибири, Холщевникову казалось, что события идут не в ущерб монархии и тому милостивому направлению, которое повелел придать России сам государь. Он понимал наступившее время как переходное, а переходное время требует тактики, разумных уступок и доверия к выборным лицам; все еще войдет в берега, и чист будет перед богом и совестью тот, кто не допустил напрасных смертей.
Но с недавних пор власть стала переходить от Холщевникова к генералу Сычевскому, командиру 2-й бригады 9-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии, и теперь утрата ощущалась остро и грубо, все словно бы сужалось и укорачивалось, судьба искала ему преемника, теряла интерес к его слову, поступку, к широкому, скользящему над землей шагу; уже и этот шаг казался вкрадчивым и несмелым. Сычевский угрюм и молчалив, без особой нужды он не скажет и слова в осуждение наказного атамана. Коренастый, серолицый, с немигающими глазами ржавой желтизны, он будет молча вышагивать рядом, стоять у стола, ненавидя рубленый крепкий табак Холщевникова, и его дом, и хозяина дома. В канители каждодневных дел Холщевников не сумел переломить событий, сбросить с себя молчаливую опеку Сычевского, самому попробовать отнять у комитета то, что он отдавал на протяжении трех месяцев. Ренненкампф уже вышел из Харбина, Меллера-Закомельского ждали в Красноярске — времени оставалось в обрез. Приход в Читу большого транспорта оружия послужит поворотом в истории Забайкалья и в его личной судьбе. Часть войск гарнизона, караульная команда, казачий эскадрон, служащие арсенала — все здесь, на станции Чита-город; на этот раз ни одна винтовка не минует артиллерийского склада.
Транспорт подошел с опозданием. Ни караульных, ни пулеметов на площадках.
— Обещали усиленную охрану — и ни одной канальи! — Сычевский приказал арсенальским чинам открыть ближайший вагон. Двери завизжали в железных пазах: в вагоне было пусто.
— Открыть! Открыть! — приказывал Сычевский.
Всюду пустота, мертвое, сумеречное нутро вагонов. На одной из площадок — труп офицера в бекеше и приколотая к его спине бумажка: «Оружие в количестве 37 вагонов, 29869 винтовок, 2,5 миллиона патронов и 900 пудов пироксилиновых шашек взято в пользу Читинского комитета РСДРП» и приписка в строку: «Каратель Коршунов не убит, а застрелился, не желая сдаться живым».