Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
— Поднять! — приказал подполковник.
Казаки подняли Воинова. Натуральный солдат, кряжистый, с окопной, до сроков, сединой в бороде, с неверящим взглядом налившихся ржавой кровью, глаз. Сапог на нем солдатский, и шинель, и шапка, упавшая на пол, только что без погонов.
— Как звать? Какого полка, какой роты?
Воинов назвал полк и полкового, и свою роту, не опасаясь, что явившийся из России драгун уличит его, что полк нерегулярный и распущен по домам.
— Почему в одном сапоге?
— У меня погон оборван, а ты про сапог… — Он умно и храбро, вызывающе даже, шел навстречу беде.
— Я требую дров, дров и огня! — крикнул Бабушкин, чтобы ярость подполковника не сошлась на одном Воинове. — Надо протопить, у солдата обморожена ступня.
— Ты как со мной разговариваешь, подлец! — Подполковник замахнулся
— Бить будешь! — скучно заметил Воинов. — Прежде убили, а теперь бить? — Он усмехнулся, со стоном, с новым клокотанием в груди. — Везли нас на японца, я думал, с Георгиевским крестом домой вернусь. Не привелось, без креста грудь, но и сам не под крестом, жив остался, только ноги испортил. А нынче подполковник Коршунов снова Георгия посулил: довезем, мол, винтовки и пулеметы в Сибирь, и каждому награда…
Воинов поведал о том, как транспорт оружия был захвачен на станции Карымской, как в Чите поручик Севастьянов и четверо солдат, сговорив машиниста, увели паровоз и три вагона, как они гнали к Байкалу и за Байкал, прослышав о бароне и рассчитывая встретиться с ним в Иркутске. В Петровском заводе поручик пошел на станцию требовать воды и угля, и там в перестрелке убили его и трех солдат, но машинист изловчился, увел состав за стрелки и доехал до Верхнеудинска. Перед этой станцией солдату пришлось снять погоны: не тягаться же одному с бандами смутьянов. Выбросил погоны на ходу, и напрасно, Верхнеудинск оказался мирнее других, снабдил углем, а чтобы не ехать одному, солдат пустил в теплушку приказчика и слесаря из Слюдянки. На Мысовой сели еще трое, люди хорошие, незлобивые, так бы и ехали до Иркутска, но на Слюдянке из пулемета ударили. У него и мысли другой не было, что забастовщики бьют, опять зарятся на чужое; и машинист, видно, подумал — смутьяны, уйти хотел напролом, а не ушел…
— Как же так! — возмутился подполковник. — Кругом солдаты, казаки бегут, а вы нас за бунтовщиков принимаете.
— Мало ли здесь казаков и солдат за красным флагом бегут! — посетовал Бабушкин. — Тут и обмануться недолго.
— Ты что за персона, господин в крахмальной сорочке? — Подполковник высок, длиннорук, скор на расправу, а эти людишки ускользают, еще и его винят, мол, убил преданного машиниста, морозит честных обывателей. — Тебя каким ветром сюда занесло?
— В Читу ездил, к купцу Спиро Юсуп-Оглы, лавка его у вокзала. Два вагона муки должен поставить ему. Теперь сомневаюсь, как провезешь? Скоро ли утихомирится здешний народ или прежде с голоду перемрет?
Энгельке приглядывался к Бялых: мнилась ему растерянность в молодом увальне, взгляд Бялых сулил неумение лгать и изворачиваться. Приоткрытый рот, робкое поглядывание на офицеров обещали сговорчивого простолюдина, из тех, что не утаят правды и себе в ущерб.
— Ты, что же, дружок, — обратился Энтельке к Бялых. — Ты и в самом деле житель Слюдянки?
Бялых кивнул, как показалось Энгельке, услужливо, опуская голову и сутулясь.
Всякий день при эшелоне Меллера-Закомельского оскорбляли в Энгельке юриста, правоведа. Люди, которых убивали в депо, на вокзалах, у стен пакгаузов, не вызывали в нем жалости — бесило несоблюдение формальностей. Что, как не с одного барона спросят ответ за казненных, а однажды призовут и его, Энгельке, потребуют правильно оформленных дел, приговоров, по крайности, точных списков? Разумеется, Энгельке состоит при бароне, барон — генерал-от-инфантерии, Энгельке — полковник, но он прикомандирован к барону, к самому барону, а его превращают в безгласный придаток то жандармского полковника Ковалинского, то начальника штаба отряда полковника Тарановского, а чаще всего — этого вот моветона, Заботкина, подполковника 55-го драгунского Финляндского полка, коменданта поезда Меллера-Закомельского. Зачем-то послан же в Сибирь не малый чин, а он, Энгельке, без пяти минут генерал, помощник начальника отделения главного военно-судного управления, — разве они с бароном не ровня? В военно-судном генерала дают не так легко, как доморощенным пехотным гениям.
Пока двигались по Самаро-Златоустовской дороге, Энгельке старался поспеть за событиями, возникал повсюду, где шла расправа, даже сечь мешал без дознания и бумаги. Но им пренебрегали: в Туле ефрейтор лейб-гвардии Санкт-Петербургского полка Телегин проткнул штыком запасного солдата
Возможно, барона бесила наружность Энгельке, его уныло-департаментский вид, выработанная медлительность движений, мертвое, землистое лицо с оттянутыми нижними веками и дряблыми щечками, взгляд прилипчивый, но без страсти и подобострастия — все бесило, даже и трезвость юриста, словно он соглядатай в чужом стане. Поезд углублялся в Сибирь, и роль Энгельке сделалась жалкой. Он увязывался за Ковалинским и Заботкиным, за несносным выскочкой чиновником Марцинкевичем, прислужничал, привыкал и сам к рукоприкладству. В Иланской за вокзалом столкнулся с женой одного из убитых рабочих, испугался ее и ударил по щеке, потом в висок, в грудь, потом коленом в живот, в пах, и ругался грязно, озираясь, обмирал от стыда и постыдного ликующего чувства, что и он смог, смог ударить рукой без перчатки, а при нужде мог бы и шомполом.
— Был в Чите? — спросил он у Бялых.
— В Верхнеудинске. К брату мать проводил: одной боязно, пассажирские не ходят.
— Верхнеудинск близко, — Энгельке погрозил пальцем. — Мы проверим, проживает ли там твой брат, при нем ли матушка.
— И мне можно с вами туда? — спросил Бялых.
— Если довезешь свою требуху — можно! — вмешался Заботкин.
— Прикажите протопить и доедем, куда денешься! — ожил Бялых, радуясь дороге и жизни. — Солдат раненый, без крови против мороза ему не выстоять.
— Скажи, пусть угля несут, — сурово проговорил Воинов хриплым, севшим голосом. — Хоть в тепле помру.
Заботкин подскочил к Воинову и ударил его по лицу так, что тяжелая голова мотнулась, как неживая; ударил и уставился в его зрачки: что покажут — бунт, ненависть или страх и боль. Смотрел и не углядел ничего нового, то же спокойствие, достоинство, ту же упрямую, тупую, на взгляд Заботкина, погруженность в себя.
— Не верю я тебе, сволочь! — сказал Заботкин.
— Нынче никому верить нельзя, — согласился Воинов. — Ты мне не верь, не верь, пока жив, а помру — помолишься за меня, Ты ж не нехристь, в бога, поди, веруешь?
— Как разговариваешь с офицером, скотина! — Но чья-то отчаянная рука задержала кулак Заботкина. Обернулся и увидел укоризненные глаза торгового агента, подрядчика с воспаленными веками на светлом, благородного овала, лице. — Прочь!
— Мне вчуже больно, господин офицер, — сказал Бабушкин. — Уж лучше меня ударьте, это бог простит.
— В Харбине нас так обучили, ваше превосходительство, — снова подал голос Воинов. — Как офицер к солдату, так и солдат к офицеру, чтоб всему народу поровну, как государь пожелал.