Секретарь обкома
Шрифт:
— Ну и ядовитый ты леший, Шурка! — сказал Василий Антонович добродушно. — Чужие люди и те, что называется, снисходительней, чем родной сын.
— А чужим, может, не так больно, когда чей-то родной батька спотыкается.
— Ладно, ладно. А то и тебе кое-что преподнесу. Доколе чужой труд будешь эксплуатировать? Мать говорит, девчонки из цеха Павлушку твоего домой привезли. Ты что им головы-то всем крутишь? Ты уж какую-нибудь одну выбери. А то, как на выставке мод, — то одна появится, то другая, то две или три враз. Вот уж на этом деле мы с тобой можем здорово споткнуться. Понял?
— Как-нибудь обойдется. Не споткнемся. Юлия ни о чем не спросила, ничего не сказала. Допила чай и ушла к себе.
— Плохо дело? — спросил Василий Антонович,
— Очень, — ответила София Павловна. — Неужели нельзя там что-нибудь… как-нибудь… — Не найдя слов, она поделала что-то руками, желая хоть так объясниться.
— «Что-нибудь… как-нибудь»! — передразнил Василий Антонович. — Сводник я, что ли? Когда мне надо было с тобой встретиться, — подошел, заговорил.
— Ну ты же мужчина: А она женщина.
— Зато какая! Десятерых мужчин стоит.
36
Виталий Птушков лежал на своей постели в горнице, поверх одеяла, не раздеваясь и не зажигая света. Было ещё рано, можно бы куда-нибудь ещё и сводить, да не хочется идти по холоду.
Луч только что появившейся луны высветлил окна легкой серебристой зеленцой; мерцая и переливаясь, на стеклах засверкали морозные узоры, в печке подвывал ветер. За дощатой стеной слышались голоса хозяйкиной дочери Светланы и ее ухажера, немножко застенчивого, рослого, крепкого парня, которого она называла: Костик. Птушков давно заинтересовался Светланой; тоненькая, гибкая, стремительная, девушка эта была так перенасыщена юной энергией, что если пройдет мимо, — со столов бумаги летят. Давно раздумывал, как подойти к ней, какими ключами отомкнуть ее сердце; может быть, уже и подошел бы, но мешает этот Костик, слесарь с ремонтной станции. Станция — за две деревни от Озёр, — далеко, казалось бы. Нет, не ленится каждый день скрипеть сапогами восемь километров по морозу.
Нынешний вечер у них праздничный. Портрет Светланы напечатали на первой странице областной газеты: мол, два года назад девушка окончила десятилетку, уезжать из родного села не захотела, пошла на молочно-товарную ферму, которой заведует ее мать, стала дояркой и вот добилась таких результатов, что имя ее занесено на областную Доску почета. Фотокорреспондент «Старгородской правды» заснял Светлану очень хорошо. Гордая девчонка строго и загадочно повела бровью, смотрит в упор и не то зовет, не то предупреждает: не вздумай приставать, такой отпор получишь, что не обрадуешься.
Птушков повернулся, скрипнуло его деревянное ложе, на котором, может быть, и началась жизнь этой строгой дивчины.
В кухне сидела и разговаривала другая пара: хозяйка Наталья Фадеевна и старгородский инженер Лебедев. И если из разговоров Светланы с ее Костиком можно было понять лишь отдельные слова, то в разговоре хозяйки с Лебедевым было слышно каждое слово. Они сидели за кухонным столом и шуршали бумагами: что-то планировали. Лебедев рассказывал об автопоилках и кормозапарнике, о подвесных вагонетках, о жмыходробилках. Все это уже раздобыли, все это полным ходом устанавливалось, монтировалось, опробовалось.
Птушков старался не слышать ничего — ни из кухни, ни из-за стены. Он раздумывал о своем. Он раздумывал о том, что поездка в Озёры и почти двухмесячное сидение здесь ничего ему, в сущности, не принесли. Сатирическая поэма о Василии Деснице, которую он написал, могла быть с успехом написана и в городе. Несколько стихотворных зарисовок природы мало что прибавили к его творчеству. «Ода русской печке» — так, пустячок, мелочишка. Задумывалась она как протест против увлечения стройками и перестройками, ломками старого, традиционного, кондового. Но этот протест имел бы смысл и успех лишь в том случае, если бы идеи, ломок и перестроек шли сверху, а в низах не вызывали бы ни интереса, ни поддержки. А то происходит встречный процесс.
Свою «оду» Птушков почитал в чайной, почитал в библиотеке — молодежи. В чайной кто-то сказал: «А ну ее, вашу печку. Инкубатор
Было бы лето, — пошел бы пешком по деревням, послушал девичьи песни, заглянул в дома, во дворы, в сады, — в сокровенную сельскую жизнь. Сами они, чудаки, видимо, не понимают той родниковой жизни, от которой стремятся к жизни механизированной и индустриализированной. Что ж, можно бы раскрыть им глаза на красоту того, от чего они готовы так легко отказаться, — страстным поэтическим словом рассказать о вешних зорях, о цветенье яблонь и вишен, о запахах трав в лугах, о гроздьях огненных рябин, о песнях жаворонков и малиновок, о стуках дятлов и пронзительных выкриках сов. Но не повезло — зима. Простуды, ангины, — все время какой-то зуд в горле, так и ходишь, будто по лезвию ножа, — по краю болезни. Вот хваленая изба, вот воспетая им, хваленая печка!.. С вечера тепло, уютно, домовито. А к утру? Что там — к утру! Уже к полуночи лезешь с головой под одеяло. К утру такая устанавливается холодина, что и подыматься не хочешь.
— Красивая женщина вы, Наталья Фадеев-па, — услышал он неожиданные слова. Ничего общего с автопоилками это уже не имело. — Очень красивая, — говорил Лебедев. — Почему замуж не идете?
— Поздно как-то, Михаил Петрович, — ответила хозяйка. — При такой-то взрослой девке. Это, знаете, в городе ничто значения не имеет: и при грудном младенце выходят, и тогда даже, когда у детей свои дети появляются. В деревне порядки строже. Совестно: дочь — на выданье, и мать — невеста!
— Значит, в монашках жить лучше?
— Хорошего мало, Михаил Петрович. Но ведь нас таких, вдов солдатских, не одна я. Может, миллион. А может, и больше. Бумагу подписали: мир. А что покалечено войной, бумагой не спишешь, в дело не подошьешь, в архив не отправишь. Живет оно и покалеченное.
Потом трещали лучины на шестке, пахло жареным, салом и яичницей. Был слышен отчетливый шлепок ладонью по бутылочному донцу, булькало в чашки или в стаканы.
— От этого не откажусь, — сказала хозяйка. — Только привычка у меня, Михаил Петрович, с одного раза выпить — и точка. Второй раз не пригубливаю, не могу, противно. Так что налей полный.
Звякало стекло о стекло. Пили.
Ну почему бы им не позвать его, Птушкова, к столу, не угостить стопкой? Знают же, что лежит он тут, неприкаянный, одинокий. В Старгороде одна девчушка выкрикнула раз о нем на вечере: великий! Перехватила, конечно. Но не это важно — важна вся атмосфера, тенденция. А здесь? Здесь только показатели давай. Надоил — слава! Накосил — слава! Вспахал, посеял, намолотил — слава, слава, слава! Кого читают? Баксанова читают. Почему? Потому, что именно он и провозглашает славу тем, кто надоил, намолотил, насеял. Ловок оказался — заигрывает со своими героями. Тоже служитель культа. Только теперь у него уже культ народа. Народ, народ, труженики… «Владыкой мира будет труд!» В чем же разница между писателем Баксановым и партработником Денисовым? Один зовет к труду, другой воспевает труд, то есть тоже зовет к труду. Все разум, разум и разум. А где же сердце? Без сердца нет не только искусства, но и вообще жизни нет. Такую машину, которая бы выполняла функцию мозга, которая бы думала, создать можно; их, этих машин, уже сколько угодно. А попробуйте создайте машину, которая бы любила, выполняла бы функции сердца! Чувства неизмеримо выше разума, разум нанесло на человека, с чувством он родился. Не только думать, но еще и ходить-то человек не умеет, еще зубов у него нет, а он уже любит, — любит свою мать. Нет, он прав, прав, воспев русскую печку. Пусть это против разума и так называемого здравого смысла, — зато по любви, по большой любви к народному.