Семь незнакомых слов
Шрифт:
Хорошо было бы просто признаться, что с мемориальной доской академика Вагантова я заговорил далеко неслучайно — к пьяному монологу меня, можно сказать, подготовила вся прежняя жизнь, начиная с происхождения. Но после рассказа Клавы о бабушкином секрете — её долгой любви к человеку, в котором по всем приметам угадывается понятно кто, и их единственной ночи, убившей эту любовь, — путь к признанию отрезан. Невозможно появляться у них на пороге с мысленным монологом в голове: «Здравствуйте, Клавдии Алексеевна! Помните, как вы переспали с моим дедушкой, и как от ваших романтических чувств к нему ничего не осталось? Как вчера дело было, верно? Можно мне теперь переспать с вашей внучкой?»
И ещё неизвестно, какие монологи зазвучат в головах обеих
Однако и теперешнее положение не может сохраняться долго. Скрывать, кто я, можно месяц, ну, два, а дальше? И как теперь быть?..
Пробродив полтора часа вокруг Патриарших и продрогнув, я выработал относительно согревающую стратегию: не загадывать наперёд, ни на что не рассчитывать и в любой момент быть готовым к расставанию с Клавдией-младшей. Нелегко, но и не запредельно трудно.
А пока следует по полной радоваться тому, что есть здесь и сейчас — иначе все предосторожности не имеют смысла. Радоваться и не мечтать о большем, чтобы потом не рухнуть в разочарование.
Как ни странно, задача «радоваться и не мечтать» ничуть не проще, чем «быть готовым к».
Какая бы погода ни стояла, восхитительное чувство — идти со своей девушкой по Бульварному кольцу. Улавливать дух респектабельной московской старины, думать о том, что всё ещё только начинается, и понимать, какая классная штука — жизнь.
С утра потеплело. Мы брели по влажному, присыпанному жёлтой солью, снегу, обходили лужи. Некоторые из них разливались во всю ширь аллейной дороги. В таких местах Клава, как по гимнастическому бревну, шла по боковому бордюрчику, а я, ступая по луже, для страховки удерживал её за руку. Даже в ботинках на высокой платформе и на бордюрчике она была чуть выше моего плеча.
Разговор примерял непринуждённость, как одежду на вырост — исподволь нащупывая пределы, за которые лучше не заходить, чтобы снова не поссориться. Маленькая вредина по-прежнему слегка меня задирала, язвила, ставила в тупик своими вопросами, но немного иначе, чем раньше — точно придерживалась нашего давнего, привычного обоим, стиля общения. Иногда я язвил в ответ, и это ничего не значило, кроме того, что мне с моей девушкой хорошо. Тревожные терзания отступили, как только она, ещё во дворе института, взяла меня под руку и не стала отпускать во время перехода проезжей части на зелёный свет светофора.
Поговорили о моих письмах. Клавдия уже успела прочесть последнее из них и теперь возмущалась тем, что оно — последнее. Знала бы заранее — не поехала бы утром ко мне в общежитие. Начинал я в час по чайной ложке, что было, пожалуй, неглупо, чтобы раздразнить её любопытство. Потом вроде разошёлся, и ей естественно было ожидать от меня долгой, недели этак на полторы, эпопеи. Однако для простого человеческого сочувствия — это немалый срок ожидания. Вот ей и захотелось сэкономить моё время на поездки к их почтовому ящику — поберечь мои душевные и физические силы. К тому же я не писал на конвертах обратный почтовый адрес, и она чувствовала себя бессердечной особой, надменно не отвечающей на письма. А тут здрасте — финал. Я поставил её в глупое положение, превратив благородный порыв в нелепый фарс: отдаю ли я себе в этом отчёт?
— У вас закончились мысли? Иссякло вдохновение? Лень-матушка?
— Да ладно вам, — произнёс я примирительно. — Если бы вы не приехали сегодня, я бы приехал завтра. И ждал бы вас после занятий. Всё случилось, как и должно было случиться. Мне хотелось поскорей вас увидеть, вы мне в этом помогли: мы встретились на день раньше. Разве плохо?
Дело не в «плохо»-«хорошо», вздохнула Клава. И не в девичьей гордости, если на то пошло. Конечно, в ней тоже, но обидно другое. В жизни постоянно спешить — неправильно. И постоянно медлить — неправильно. А правильно — выбирать нужный темп. Знать и чувствовать, когда следует ускориться, а когда сбавить обороты. И, уж конечно, не стоит путать одно с другим. А она — спутала. Грубая ошибка темпа. Это и огорчает.
— Понимаю, — я не мог сдержать улыбку. — Вы убиты горем. Я опять не оправдал ваших ожиданий. Когда мы лучше узнаем друг друга, такое будет случаться реже.
— Очень на это надеюсь. Чему вы опять улыбаетесь?
— Понял, кого вы мне напоминаете. Вернее, что.
— Я — напоминаю? И что же?
— Летние каникулы. Встречу Нового Года. Походы в кино и театр. Поездки на море и в турпоходы. Момент, когда видишь свою фамилию в списке поступивших.
— Хотите сказать: я — ваш праздник?
— Точно: вы — мой праздник.
— Хм. Неожиданно. Бабуля права: вас обычными «штанами» не назовёшь.
— Вы же не считаете себя обычной «юбкой»? — я изловчился и на ходу провёл пальцем по её носу. — Так что не придирайтесь.
Коротко обсудили языковое чутьё.
— На самом деле, вещь очевидная, — признался я, — просто раньше не приходила в голову. Я вдруг понял: у каждого языка есть форма и содержание — как у книги. Понятно, что о языковых формах ещё Гумбольдт писал, и даже до него, но я про другое. Содержание — слова и их значения, то есть лексика. Форма — звучание и способы построения фраз, фонетика и синтаксис. Логично предположить, что человек осваивает язык тоже двумя путями. За слова — их запоминание и правильное применение — судя по всему, отвечает интеллект и память. Коротко говоря, рацио. А форма постигается иррационально — её не столько изучают, сколько чувствуют. Восприятие формы — и есть языковое чутьё или чувство языка. Что важно: оно предшествует знанию слов. Как с большинством зданий по пути из дома в институт: ты видишь их снаружи, помнишь, как они выглядят, а что там внутри — без понятия. Может быть, тебе понадобится зайти в какое-нибудь из них — так ты увидишь холл и пару коридоров. А если устроишься на работу, то изучишь остальные помещения. Но, как говорится, не факт. Так и с незнакомым языком: если время от времени слышать, как на нём говорят или поют, он становится узнаваемым по «внешности» — хотя сам ты на нём не произнесёшь даже простейшей фразы. Разве нет?
— Хм, — сообщница задумалась. — Вы же можете отличить карканье вороны от пенья соловья? И от чириканья воробьёв? Надеюсь, что можете. Это тоже языковое чутьё?
— Вряд ли, — теперь задумался уже я. — Я понимаю, о чём вы. О человеческой способности различать и классифицировать звуки. Отличить скрип дерева от скрежета металла и так далее.
Совершенно верно, кивнула она. Строго говоря, нам (ей и мне) неизвестно, слышат ли пенье птиц волки и, скажем, коровы. С одной стороны, их слух вполне позволяет. С другой, птицы не входят в повседневную добычу волков, не говоря уже о коровах. Вроде бы слышать им незачем — мозг волка и мозг коровы может игнорировать птичье щебетанье, как информационный шум. С третьей, если всё же слышат, то умеют ли подобно человеку отличить по звуку курицу от гуся? А с четвёртой, животные не заморачиваются изучением иностранных языков. Те же гуси легко определяют чужака из другой гусиной стаи и гонят его прочь. И дело, видимо, не в том, что тот как-то иначе кричит «га-га-га» — скорей, его отвергают по запаху и внешнему виду.
— Так-то оно так, — полу-согласился я. — И всё же каждый биологический вид выделяет свой язык среди других. Журавли откликаются на журавлиный и вряд ли им есть дело до воробьиного, и тем более до коровьего. Так и мы: человеческая речь для нас отличается от всех прочих звуков, и к родному языку отношение не такое, как ко всем остальным. Забавно, что и язык животных человек пытается объяснить на свой лад. Например, спрашивает кукушку, сколько ему осталось жить. Или разговаривает с домашней кошкой и приписывает её мурлыканью смыслы, которые в принципе не соответствуют кошачьей природе.