Семь незнакомых слов
Шрифт:
«Никогда, — снова подумал я. — Если не сейчас, то потом — с чего бы?.. Между нами не останется ничего общего. Я уеду на неделю-две домой, а когда вернусь, она предложит остаться друзьями. А если ко всему всплывёт о профессоре Трубадурцеве — а оно обязательно всплывёт…»
— Вы обиделись? — осторожно спросила она. — Не обижайтесь, Гений, а? Всему своё время…
— Какие могут быть обиды? — пожал я плечами. — Обычная ярость. На обиженных, знаете ли, воду возят. А у меня — всего лишь закипает кровь, и хочется всё крушить… Кстати, у вас нет старой ненужной футболки?
—
— Не выбрасывайте: я разорву её в клочья…
Враньё и дутая брутальность. Не было во мне никакой ярости. Зато унылой досады — хоть отбавляй. И на себя — за то, что слишком размечтался, и, в основном, на Клаву — за то, что её не в чем упрекнуть. Я сам поставил эссе на первое место. Оно только-только начало обретать форму, и Подруга боится спугнуть удачу: мне ли её упрекать? И насчёт периода ухаживания моя девушка тоже права: с чего я взял, что она ляжет со мной в постель, как только я объявлю, что хочу её?
Что называется: сам нарвался. Одно дело, если бы она сказала: «Давайте не торопиться» во время поцелуев на кожаном диване — при моей попытке запустить руку ей под блузку или другом сходном действии. Тогда бы эта фраза прозвучала, как необидный, узнаваемый, в чём-то даже обязательный элемент романтических отношений —девушкам именно так и полагается себя вести. Но после прагматического обсуждения, при каких обстоятельствах мы придадимся сексу, и Клавиного обещания подумать, тот же самый призыв не торопиться выглядит, как отказ на ультиматум. Зачем же, спрашивается, я его выдвигал? Глупо и унизительно.
— Мы поссорились? — сообщница глянула исподлобья.
— Вот ещё! — сварливо отверг я. — Вы — мой праздник, забыли что ли?.. Лучше расскажите свой сюжет — теперь-то можно?
Оказалось: и теперь нельзя. Неделю сюжет приводил «драматурга-демиурга» в восторг. Ещё неделю она в нём сомневалась. А потом увидела: слишком искусственный и непонятный. С элементом риска. К тому же… хм-хм… развратный. Ей вообще не стоило говорить мне о сюжете. Теперь он вызывает у неё чувство неловкости: о таком не рассказывают.
— «Чувство неловкости»? — переспросил я с непонятной бравадой. — Да что вы в этом понимаете! Кто не просыпался в незнакомой квартире с жутким похмельем, не имея понятия, как здесь оказался, тот даже близко не представляет, что такое настоящая неловкость!
Клава издала смешок:
— Я про другую неловкость.
— А я про ту самую!
Меня понесло дальше: если ей мало позора, с которого началось наше знакомство, мне нетрудно рассказать о себе ещё что-нибудь неловкое. Может быть, тогда она поймёт, что я — не кто-нибудь, а её сообщник, а с сообщниками можно говорить практически обо всём.
— Хотите?
— Хм! — Подруга склонила голову набок, её губы задумчиво сжались, в глазах появилась знакомый скепсис напополам с любопытством. — Только не очень неловкое, — попросила она. — Не… физиологическое.
Правда оказалась для неё неподъёмной. Она остановилась, обернулась ко мне и разглядывала во все глаза:
— Вы — поступать в театральный?? Вы?!
— Самому уже не верится, — признал я. — Однако…
В подтверждение она получила сцену со сногсшибательной красоткой, которая объяснила, что с записью на прослушивание я безнадёжно опоздал, пересказ разговора со Знаменитым Артистом и описание моих чувств, когда хотелось провалиться сквозь землю.
— Вот это, я понимаю, стыдобище! — откуда-то в мой голос пробрались хвастливые нотки. — Вам за сто лет такого позора не достичь! Даже родители ничего об этом не знают! Друзьям детства не рассказывал! Вам — говорю.
— Вы и театр! —Клавдия всё ещё высматривала во мне несостоявшегося актёра, широко распахнув глаза и недоумённо качая головой. — Как такое может быть? Вот это сюрприз! Вы точно не сочиняете? И только ради этого приехали в Москву? Всё равно не верю!
— Эй, девушка, — напомнил я, — зубы не заговаривайте! Не верит она! Баш на баш: что там с вашим сюжетом?
Продолжая покачивать головой, сообщница пообещала рассказать сюжет вечером — когда придём домой. Прозвучало, словно у нас общий дом.
Мы дошли до Нового Арбата, а там прыгнули в троллейбус.
— Куда теперь? — спросил я.
— За деньгами.
Так открылся секрет материального благополучия Вагантовых: они сдают квартиру на Кутузовском проспекте. Престижное место с парадными домами сталинской архитектуры, где с советских времён селилась высшая государственно-партийная номенклатура, культурная, научная и военная элита. В квартире когда-то жили Клавин папа и его тётя по матери, заменившая папе родителей. В семейной истории она фигурирует, как «тётя-мама Клеопатра».
«Тётя-мама» воевала лыжницей-снайпером на Финской, затем на Великой Отечественной, потом стала инструктором по подготовке лыжников-снайперов и после войны работала в структурах госбезопасности. Папа же когда-то жил совсем рядом с Кремлём, на Моховой, но от того времени в его памяти осталось лишь три-четыре разрозненные картинки. Его отец осенью 1941-го ушёл в московское ополчение и пропал без вести, а мама работала на авиационном заводе и погибла во время одной из бомбёжек Москвы в 1942-м. Папа попал в детский дом, провёл в нём полтора травматических года, пока переведённая с фронта в тыл тётя не разыскала его и не забрала к себе. Поначалу они жили в коммуналке, неподалёку от Кутузовского, на Большой Дорогомиловской, а в начале 1950-х «тёте-маме» дали квартиру в этом доме.
Моя девушка хорошо помнит «тётю-маму»: в детстве она считала её почти такой же родной бабушкой, как и бабулю. Они регулярно заходили к ней в гости, благо расстояние по московским меркам всего-ничего, а она бывала у них, часто гащивала на даче академика Вагантова, состояла во взаимно уважительной дружбе с Клавдией Алексеевной и Клаву неизменно называла Клавушкой. К сожалению, семь лет назад «тётя-мама» умерла, и это большая потеря для них всех, но, конечно, для папы — наиболее горестная.
Мне хотелось спросить, как познакомились Клавины родители, но было понятно, что расплачиваться за любопытство придётся ответной историей про моих родителей — роскошь, которую сейчас я себе позволить не мог.