Семь незнакомых слов
Шрифт:
Моя компания требовалась Клавдии для психологической поддержки и номинальной защиты. Арендная плата — сумма не огромная, но в наши неспокойные времена и она может спровоцировать нападение гипотетических грабителей. К тому же их арендатор — аккредитованный в Москве британский журналист — имеет обыкновение проводить рандеву с арендодателями в халате на голое тело (хочется думать, что трусы всё же при нём), демонстрируя ничем не прикрытые ноги. Вдвоём с Клавдией Алексеевной видеть его таким — ещё как-то куда-то. Но одной — некомфортно, мало ли что придёт в импортную журналистскую голову.
И точно: сын Туманного Альбиона был облачён в синий шёлковый халат, голые ноги покрывал рыжеватый пушок. Выглядел при этом доброжелательным: губы улыбались, глаза в круглых очках тонкой оправы смотрели
В своём кабинете моя девушка, прежде чем положить денежную стопку в ящик письменного стола, отделила от неё две купюры и протянула их мне:
— Вы пока нигде не работаете — вам же надо на что-то жить, — объяснила она то, что казалось ей лежащим на поверхности. — Или нужно больше?
— Нисколько не нужно, — я достал из кармана потрёпанный конверт с суммой, оставшейся после закрытия фирмы, и попросил взять мои сбережения на хранение: всё время носить их с собой — некомфортно, оставлять в комнате общежития — опасно (мало ли: выбьют дверь и украдут). — Здесь полторы тысячи.
Конверт с долларами без проверки содержимого отправился в стол вслед за фунтами. После задумчивой паузы сообщница попросила меня протянуть руку и снова сжала её ладошками — сильнее, чем в прошлый раз.
— Знаете, что меня удивляет? — она не сводила с меня своих карих глаз. — Разговор — всего лишь обмен звуками. Почему-то одни звуки заставляют людей враждовать, другие — дружить.
— Интересная мысль.
— А есть звуковые комбинации — их надо один раз услышать и запомнить. Сможете?
— Это вы о чём?
— Не вздумайте голодать, — негромко произнесла Клавдия-младшая так, будто была старше меня на полторы тысячи лет. — Не знаю, чем у нас с вами закончится. Мы можем стать друг другу чужими, неинтересными, долго не видеться. Десять, двадцать, сорок лет — не имеет значения. Пока есть я — не смейте, вы меня поняли?
От её слов меня кинуло в жар и сдавило горло, как от грозного пророчества, сулящего невзгоды и испытания. Передо мной была другая Клавдия — незнакомая, скрываемая в повседневности за маской дурачеств и несомненно более подлинная.
— Если вам когда-нибудь понадобится умереть, —ответил я, сглатывая сухую слюну, — позовите меня: я постараюсь сделать это вместо вас.
Обмен сильными звуками привёл к небывалому эффекту: на какое-то время мы оба лишились дара речи (видимо, гипотеза моей соседки по парте Кумы о горловой коробочке с конечным количеством слов всё же не лишена научного обоснования). Клава ушла на кухню. Я задумчиво ходил туда-сюда по её кабинету.
Наружу меня выманила негромкая фортепианная музыка, льющаяся из недр квартиры: моя девушка разбудила старый «Беккер». Стараясь ступать, как можно тише, я прошёл коридором, пересёк столовую и кухню, осторожно приоткрыл дверь и некоторое время стоял, прислонившись к косяку и глядя на новогоднюю ёлку, которая скрывала исполнительницу. Клавдия играла русские романсы — «Утро туманное», «В лунном сиянии», «Ночь тиха» — один за другим, без пауз. Музыка, извлечённая из времён, когда в обиходе свободно мелькали фразы «С Вашего благоволения» и «Честь имею», делало эту потомственно-интеллигентскую квартиру, со стильной старой мебелью, старыми книгами, лепниной в духе сталинского классицизма ещё более старинной — словно это и не московская квартира в доме, построенном пятьдесят-шестьдесят лет назад, а загородная усадьба, родовое гнездо мелкопоместных дворян, где по выходным собираются большим кругом друзья и родственники и после душевного ужина с самоваром обсуждают новый рассказ Чехова или поют романсы — как модные новинки вокального искусства, современные им шлягеры.
Постояв у косяка, я обошёл ёлку, встал у Клавдии за спиной и положил руки ей на плечи, ощущая сквозь тонкую ткань зелёной водолазки еле заметные движения плечевых мышц и улавливая терпковатый запах её духов. Я чувствовал себя до воспаления влюблённым и знал, что не должен об этом говорить, чтобы не обнажать и без слов ясную ситуацию, когда один любит, а другая позволяет себя любить (в довольно-таки платонических пределах). Закончив музицировать, она выгнулась на стуле, запрокидывая голову назад и ища глазами мои глаза. Я еле заметно растянул губы в полу-улыбке и похлопал себя по плечу, предлагая прокатиться. По-прежнему не произнося ни слова, Подруга взобралась ко мне на закорки. Проезжая мимо ёлки, она привстала в «стременах» и указательным пальцем качнула серебристый дирижаблик.
Вскоре вернулась с работы Клавдия Алексеевна. Её появление вывело нас из немоты. Через несколько минут мы уже болтали, как ни в чём не бывало.
«О языке с удивлением»:
«Ни один учебник грамматики не рассматривает молчание как часть речи, отдавая его на откуп менее строгой инстанции — фольклору. Молчанию посвящено немало пословиц — чаще положительных («Слово — серебро, молчание — золото»), иногда отрицательных («Молчанием город не возьмёшь»), но в целом, разделяющих грамматический взгляд на молчание, как на противоположность слову. Отсюда проще простого прийти к выводу: если молчание не есть слово, то и частью речи оно быть не может.
Такой взгляд имеет право на существование, однако трудно отрицать, что молчанию случается выступать эквивалентом частиц «да» и «нет» — выражая согласие или отказ. Также оно играет роль усилительных наречий «очень», «много», «сильно» — подчёркивая уважение, близость, холодность, неловкость, обиду, интригу и достигая символических высот в церемониальной Минуте молчания.
При расширении контекста следует констатировать, что ни один вид общения — на уровне семьи, дружбы, коллектива, поколений и целых культур — не обходится без фигур умолчания. Всегда находятся темы, на которые в конкретном сообществе не принято говорить — как в доме повешенного о верёвке. Нарушение табу через пресловутое «окно Овертона» приводит к необратимому изменению стиля и сути культуры. Когда в патриархальном обществе начинают публично обсуждать вопросы сексуальности, оно перестаёт быть патриархальным. У либерального общества также имеется свой список тем, обсуждение которых не приветствуется. Отличие между первым и вторым обществами — лишь в стилистическом отношении к запрету. Консерваторы при нарушении приличий, как правило, не скрывают своих уязвлённых чувств. Либералы предпочитают не замечать альтернативную точку зрения, наделяя её статусом молчания и всячески маргинализируя оппонентов, — до тех пор, пока их голос не начинает звучать достаточно громко. В последнем случае либеральный порядок затыкает неугодные рты не менее охотно и жёстко, чем консервативный. Свободу слова нельзя назвать константой — её параметры могут различаться хотя бы по такому существенному критерию, как суровость наказания за озвучивание нежелательного. И всё же — вопреки декларациям о ней — свобода слова не столько расширяет пространство дозволенных речей, сколько сдвигает существующие границы: раньше не принято было говорить об одном, теперь о другом. Абсолютная свобода слова возможна лишь в ситуации, где все говорят, никто никого не слушает, и ценность высказывания определяется не смыслами, а децибелами.
Умолчание не ограничивается личными и общественными табу: оно соучаствует во всех видах намёка (скрытии прямого смысла), включая иносказания, и является главным принципом контекста, который позволяет опускать детали сообщения, как заведомо подразумеваемые и понятные.
С рассмотренных ракурсов молчание следует признать языковым аналогом тёмной материи в физике и такой же специальной частью речи, каким в математике является специальная цифра ноль. Сам по себе ноль ничего не значит или, говоря точней, означает ничто. Однако эта пустота создаёт порядки чисел (десятки, сотни, тысячи и т.д.), служит центром системы координат, применяется в уравнениях и выполняет ряд других важных функций. Математиков нет необходимости убеждать, что ноль — число. Возможно, лингвистам стоило бы перенять схожее воззрение на молчание».