Семь писем о лете
Шрифт:
Дед Владимир жил неподалеку от студийного чердака – на улице Глинки, что выходит к Мариинскому театру. Майк, насквозь промокший под ливнем, заглянул просушиться, погреться, угоститься дедовым чаем с его фирменным «бальзамом». «Бальзам» приготавливался дедом собственноручно из зверобоя, душицы и еще какого-то лекарственного сена, которое высушивалось, измельчалось, помещалось в темную бутыль, заливалось спиртом, настаивалось в темноте ровно три недели, потом процеживалось в несколько приемов.
Готовое снадобье разливалось по пузырькам, укупоривалось воском поверх пробки, украшалось цветной ленточкой. Потом по чайной ложке снадобье добавлялось в чай и считалось лекарством от всех болезней. С чего дед это взял, осталось неизвестным, потому что болячек, хоть он и бодрился, у него хватало и только прибавлялось с годами. Но чай с «бальзамом» был вкусным и ароматным.
– О! Приветствую, – сказал дед. – Тебя хоть выжимай, родной. Да и следует. Ступай в ванную, там чистый халат. Переоденешься, будем чай пить с моим «бальзамом». Нынче не то чтоб удачен, положа руку на сердце. Душицы, похоже, переложил, вышел одеколон-с. То ли трава по прошлому
Майк застал деда, когда тот, вдохновленный непогодой, решил разгрести свои завалы. Дело было интереснейшим, во всяком случае, для Майка, и он счел, что сегодня ему везет как никогда – сначала с фотографией девчонки, теперь вот с дедовым мероприятием.
– Богатейшая помойка! – сказал дед. – Но все больше трухи. Ничто не вечно, – повторил дед, выуживая из старого, обшарпанного фанерного чемоданчика с полустершейся надписью «Юный мастер» сложенный вчетверо лист «Инструкции». Из «Инструкции» он вытряс затрепанную книжицу. – Вот здесь примерно так и сказано, – помахал готовой рассыпаться книжицей дед. – «Книга Екклезиаста», ничто иное. Храню в столь странном месте, потому как не я туда положил. Пожалуй что и антикварная штучка теперь. Видал?
– Да уж вижу, – ответил Майк. – «Суета сует и всяческая суета». Это оттуда вроде?
– «Вроде»! – фыркнул дед. – Вот я и говорю: суета, потому как ничто не вечно, даже мои воспоминания, как ни странно.
– Увековечь, – посоветовал Майк и, пока дед рылся в чемоданчике, стоя к нему спиной, плеснул еще немного «бальзама» себе в чашку. По мнению Майка, ничего общего с одеколоном снадобье не имело, и запах был слабенький, приятный. – Я тебе давно говорю, дед: напиши мемуары.
– Ерунда твои мемуары, – отвечал дед, извлекая из «Юного мастера» интереснейшие предметы, в основном старинные канцелярские принадлежности и поздравительные открытки. – «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?» Море уже мемуаров! Теперь только ленивый не пишет – прямо пушкинские времена настали. Тогда тоже только ленивый не писал. Или неграмотный. Ну теперь-то совсем раздолье – и неграмотные, того, взялись за перо, что называется. Строчат! Мемуаров море, я говорю! И все врут!
– Почему врут, дед? С чего ты взял?
– Потому что, как же не врать, если байки травишь? Хочешь не хочешь, а врешь – заносит. Да и увлекательнее получается. Не находишь? Ну и память, память. Не память, а один склероз и старческий маразм. Стало быть, болезненные выверты. Не любопытно-с! Нет! А это я, наконец, похороню! – сказал дед, доставая что-то из чемоданчика. – Прямо грех уже! Да упокоится…
– Что там, дед? – полюбопытствовал Майк.
– Труп! Мумия.
– Чей?!
– Ему семьдесят лет, слава богу! Даже смотреть не хочу. Он уже был трупом, когда я нашел его в лесу на поляне. Его муравьи тащили. Сейчас бы побрезговал, а тогда… Мальчишки народ небрезгливый.
– Дед, да что там?
– Редкая, в общем, штучка. Жук-олень, найденный в районе Луги в начале июля сорок первого года. Мечта энтомолога, но ведь не поверят! Вывезен из оккупированного района мною лично в кармане штанишек а-ля «тирольский мальчик». Ох и стеснялся я этих штанов!
– Дай посмотреть!
– На… – Дед протянул Майку старую круглую коробочку из-под зубного порошка. – Любопытствуй. Мальчишки народ небрезгливый…
В коробочке и впрямь был большой черный жук с мощными оленьими рогами, прикрепленный ржавой французской булавкой к пластине коры. Ничего с ним не сделалось за семьдесят лет. Пахло из коробочки мятой, древесной трухой и почему-то сырым мелом.
Дед не удержался и тоже заглянул в коробочку.
– Надо же! Цел, курилка! Прямо фараон! Как я его теперь выброшу? Да и то сказать: мы с ним из немецкого тыла вышли. Эх! Я его отцу в подарок нес и донес, представь!
– Дед, рассказывай! – велел Майк.
– Да ничего особенного. Я еще маленький был. Немцы заняли деревню, где мать снимала дачу. На самом деле деревенская изба, а не дача, как это обычно понимается – веранда там, мансарда, чай-кофий на веранде, булка с вареньем, приятные беседы. Вот… Явились они неожиданно, хотя поблизости давно уже грохотало, это я хорошо помню. И никто нас, детей, не обманывал, что гром. Мы их даже не увидели сначала, а услышали чужой язык из открытого окна. Выглянули – идут по улице так спокойно, как у себя дома. Мать сказала: собирайся, пошли или что-то в этом роде. Я сунул коробку с жуком в карман – вот и все мои сборы. Она только ридикюль взяла и хлеба с огурцом. А так все добро у бабки-хозяйки бросили и пошли. У нее еще женщина с девочкой были, помнится. Но смутно. Дочка с внучкой, что ли? Даже и не знаю. Они не пошли почему-то. Немцы нас не задержали, они нас, как сейчас говорят, и в упор не видели. Может, потому, что вещей у нас с собой не было. А может, не было у них тогда еще приказу мирное население стеснять в перемещениях. Были у меня знакомые, которых детьми из-под Новгорода вывозили домой в Ленинград совершенно беспрепятственно, когда там немцы появились. А вот позднее уже страшное началось. Ну это все в мемуарах ищи, не всё же там врут, это я преувеличиваю…
За окном сумрак, аквариумное пространство белой ночи.
Ася пишет:
«Мишка, мне бы хотелось ответить на каждое твое письмо, написать в ответ, что происходит со мной. Но, понимаешь, ничего такого не происходит, и потом – все уже разучились писать на бумаге длинные письма. И я тоже не на бумаге пишу, а нажимаю кнопки на клавиатуре компьютера, и, как всегда, ночью. Четвертый час, все в доме спят, ранний летний рассвет, после дождя мокро, свежо и перламутрово, в окно тянет запахом тополя, тополиный пух весь прибило дождем. Но, кажется, тучи уходят, и впервые за много дней будет солнечно.
Июнь на исходе, ночей совсем нет, на небе можно увидеть луну и солнце одновременно. Ты ведь знаешь, как это бывает, – луна выше солнца, а между ними в зеленое небо иногда ныряют
В такой час, между ночью и утром, мне слышится с Каменноостровского звон давно уж пропавших оттуда трамваев и звуки незнакомого марша, который играет духовой оркестр, и автомобильные сигналы, звучащие не так, как теперь, а как в старом черно-белом кино, где с самого начала ясно, кто из героев черен душой, а кто светел. И беда всегда черная, а не цветная. А радость – ясная и огромная и звучит на весь мир в самой светлой тональности – в соль мажор, как второй концерт для фортепьяно Чайковского.
У нас есть пианино под названием „Наткино приданое“ – дед его так называет, потому что маму зовут Наташа, или Ната, как дед ее зовет. Мама играет иногда Чайковского, она училась музыке, ходила в музыкальную школу, но стала врачом. Мне тоже пытались дать „музыкальное образование“, но одно дело – музыка, другое – „музыкальное образование, положенное каждой интеллигентной девочке“, идиотская папка с нотами, сольфеджио, гаммы, этюды и черная ненависть к учительнице музыки. Как они живут, эти учительницы музыки, когда столько народу их ненавидит и проклинает? Дед говорит: не иначе нагрешили в прошлой жизни, а в этой ненавидимы – расплачиваются.
Все-таки нужен талант, чтобы заниматься искусствами. Если его нет, так и нечего пыжиться. Но все, даже дед, считают, что я неправа. А ты как считаешь, Мишка? Ты ведь талантливый.
В первых классах школы я занималась хореографией. Дед или мама водили меня во Дворец культуры имени Ленсовета (в „Промкооперацию“, или „в Промку“ – по-твоему. И дед тоже так привык говорить). У меня получалось танцевать, но потом как-то все ушло, замылилось, я не очень старалась, ленилась, пропускала занятия, репетиции. Наверное, взрослела, поэтому стало скучно делать каждый раз одно и то же. Помнишь? „Первая позиция, вторая… Плие… Полупальцы… Шейку тянем, плечи опустить, спина прямая, руками дотянуться до неба…“ В прошлой жизни, когда мы вместе с тобой ходили на занятия, я жила балетом, но теперь…
Плохо у меня с талантами, Мишка. Я люблю стихи, но только некоторые, а самой сочинить – слабо. То есть я сочиняю по настроению, или даже не сочиняю – они как-то сами на свет появляются. Иногда выкладываю стихотворения на сайтах, но знаю, что гнусно получается, бездарно, хотя на форумах и хвалят. Но там все друг друга хвалят – не принято обижать. А прочтешь свое, и краснеешь – стыдоба.
Иногда я могу что-нибудь смастерить, сшить или вышить. Я ничему такому не училась, просто по наитию крою, вырезаю, тыкаю иголкой. Это ужасно старомодное занятие, девчонки будут смеяться, если узнают. К тому же терпения у меня хватает ненадолго.
Что еще я хотела написать?
Когда никого нет, передо мной всегда лежит твоя фотография. Она не очень четкая, черты лица не определить. Но кого-то ты мне, однако, напоминаешь. Может, я тебя таким и представляла. Или, может, ты похож на всех фотографов на свете, и я понимаю, что не совсем настоящих фотографов, а книжных, киношных или нарисованных в старых журналах для детей. Или, может, кого-то виденного ты мне напоминаешь, пусть даже виденного во сне.
Мама говорит, что я живу как во сне. Но я не во сне, я – в одном измерении с тобой, в том измерении, где оживают написанные слова – становятся людьми, событиями, чувствами.
Каникулы, и у меня много времени. Спасибо дождю за то, что нас с дедом не гонят на дачу, где сыро, холодно, но главное – смертная скука. Я – в городе этим летом и хожу по твоим стопам, Мишка, бываю там, где бывали – мы. Если идет сильный дождь, вывожу маршрут на экран компьютера, разглядываю виртуальных двойников каждого дома, стараюсь найти довоенные – твоего времени или, может быть, даже тобою сделанные? – фотографии тех улиц, переулков, набережных, по которым мы ходили. Так вот и получается, что оживает твоя память и становиться нашей.
Послезавтра у мамы день рождения, и я приготовила ей подарок. Она любит необычные вещи, сюрпризы, всякие забавные, пусть и недорогие, штучки, а идею подарка подсказал мне ты в одном своем письме. Спасибо тебе за это.
После маминого дня рождения – „Алые паруса“, проводы белых ночей. Праздник мне неинтересен – на набережных бессмысленные толпы, компании, пары и потерянные одиночки вроде меня. Но вдруг мы встретимся с тобой? Не может быть, чтобы ты не вышел на улицу в такую ночь. Мы встретимся, и я, наконец, произнесу слово „здравствуй“, которое давно уже рвется наружу.
Я заканчиваю писать, Мишка. Моему письму не нужен адрес. Оно улетит в наше с тобой инобытие…»
– Аська! – сдавленно, чтобы потише, воскликнула заспанная Наташа, приоткрыв дверь в комнату дочери. – Аська, опять ночные бдения?! Ты же обещала, что будешь по ночам спать, а не за компьютером сидеть! Опять днем будешь углы считать, как сомнамбула! Молодому растущему организму необходим здоровый сон, который раз говорю. Сейчас же ложись спать!
– Мам! – обернулась Ася и широко открыла глаза, чтобы ее не заподозрили в сонливости. – Ты, типа, доктор Грелкин в ти-ви? Может, мне еще как бы зарядку забацать с утра пораньше прикажешь? И ваще, где ночь?! Короче – будет ночь, тогда и впаду в спячку. А щас – светло!
…Ася, Ася.
Ох, уж эта Ася!
Светится экран компьютера, а на столе перед Асей под глянцевой рекламой косметической фирмы – странички старого письма поверх грубого, с подпалиной по краю, конверта с фотографиями.
Новый день настал.
Новый день настал – солнечный и теплый. А город-то уже почти забыл, что бывает тепло и солнечно, и тихо ликовал в надежде, что зонты, плащи и куртки будут забыты до времени и на смену им явятся легкие и пестрые одежды.
Ася так и нарядилась – легко и пестро, даже слишком пестро – как попугайчик. И убежала из дому, не позавтракав, – во-первых, из романтических побуждений, во-вторых, чтобы мама не успела дать поручений (пропылесось, вынеси мусор, купи хлеба и коробку «геркулеса»).