Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 3
Шрифт:
Ночью Холмов рассказал жене о том, что в Ново-Троицкой создано три колхоза, что все имущество, даже куры, гуси, обобществлено. Семена к весеннему севу собраны сполна. И пожаловался, что устал, что не спал гряду пять ночей и что ему теперь бы отоспаться, но нужно ехать отыскивать Игната. Говорил сонно, глухо. Зевая, сказал, что завтра же возьмет в милиции верхового коня и поедет в Кош-Хабль, и тут же уснул. Спал неспокойно, во сне вскакивал, что-то кричал, кому-то грозил.
Из дома ушел рано, еще затемно. Ольге, сказал, что вернется к вечеру. Но прошло три дня, а Холмов не возвращался. Только на четвертые сутки приехал, и не один, а с Игнатом. Они оставили лошадей у порога и вошли в хату. У Игната руки связаны. Он остановился у дверей, наклонил голову, смотрел себе под ноги. На шее у Холмова
«Пустяк, — сказал он и взглянул на Игната. — Не тревожься, Оля. Кость пуля не задела». — «Кто это тебя, Алеша?» — «Вот родной брат подстрелил. — Холмов опять посмотрел на брата и странно усмехнулся. — Плохо, Игнат, целился. Ну, ничего, рана заживет. Выполнил твою просьбу, Оля. Спас брата от беды и от позора. И знаешь, где я его отыскал? Не у Анзора и не у Кузьмы. В Хумаринском ущелье довелось встретиться. В банду Игнат пробирался. Вот была бы история: мой брат — и бандюга! Хорошо, что дорогу вовремя преградили. Один я с ним не справился бы. — И к Игнату: — Ну что, Игнат, кулацкий дурман еще не выветрился из твоей головы?» — «Руки развяжи! Не убегу». — «Знаю, теперь не убежишь. Малость поостыл. — Холмов подошел к брату, развязал ему руки. — Эх, Игнат, Игнат, твоя ли дорога с Фортунатовым? Ты же советскую власть завоевывал с оружием в руках!» — «А эта власть теперь надо мной сгущается?» — «Не над тобой, а над теми, к кому ты повернулся!» — «Что со мной будешь делать?» — не глядя на брата, спросил Игнат. «Ничего, — ответил Холмов. — Пока поживи у меня, одумайся. Потом пойдем с тобой в милицию. С повинной».
Не слушая брата, Игнат подошел к кровати и долго, не отрываясь, смотрел на спавшего Ванюшу, и голова его со свалявшимися волосами все ниже и ниже клонилась к груди.
Ольга постелила Игнату на соломе возле теплой плиты. Не раздеваясь, он лег, укрылся буркой и захрапел.
«Трудно ему, — шепотом сказала Ольга, прикрывая одеялом плечо мужа и боясь потревожить его раненую руку. — Очень трудно». — «А мне, что же, легко?» — «И тебе тоже. Болит рука?» — «Побаливает. Завтра надо пойти на перевязку». — «Это что же получается, Алеша? — все так же шепотом говорила Ольга. — Брат в брата стреляет. А если бы попал в голову?» — «Время наше такое, Оля, — тоже тихо сказал Холмов. — В смертельном поединке сошлись классы. Тут, Оля, и сын пойдет на отца, и брат на брата».
«Помянут ли добрым словом, когда вырастут? — думала Ольга, наблюдая за полетом орлов. — Прошли, пролетели годочки… Тот Ванюша, которого мы тогда приютили, давно стал человеком взрослым, работает участковым милиционером. Поехать бы теперь дяде к племяннику, да и спросить: что думает Иван Холмов о жизни? Дядя тоже и постарел и характером переменился. Нет того прежнего Алеши Холмова. Время меняет людей».
Глава 10
Из дому Холмов вышел в хорошем настроении. Но как только подумал о том, что вот он идет к Медянниковой не как секретарь обкома, а как пенсионер, в нем заговорило ущемленное самолюбие, и он загрустил. В своей жизни ему давно уже не приходилось обращаться к людям с просьбой, а теперь вот пришлось. Давно уже привык к тому, что по своим житейским делам люди обращались к нему, и он свыкся с мыслью, что ему одному дано право рассматривать чужие просьбы и жалобы, принимать их или отклонять.
Его не радовали ни нарядная зелень приморского городка, ни синий простор моря, ни ласковое южное солнце. Он шел по набережной и сам себя уговаривал, что обижаться на свое положение нечего: в том, что он не подъедет к райкому на «Чайке», как, бывало, подъезжал, а подойдет, как подходят все, нет ничего ни зазорного, ни плохого. Ему казалось, что даже незнакомые ему люди, встречаясь с ним, своими одобрительными взглядами говорили: не печалься, Холмов! Радоваться надо, Холмов! Это же очень хорошо, когда убеленный сединами, поживший и познавший жизнь старый коммунист повидается и поговорит с молодым и неопытным в партийных делах секретарем райкома, который, надо полагать, нуждается в добром совете старших товарищей.
Набережная,
Холмов поглядывал на одноэтажные, увитые виноградом, красивые домики, на спокойное море, а думал о предстоящей встрече с Медянниковой. Он не был с нею знаком — ее избрали секретарем Берегового райкома, когда Холмов уже ушел на пенсию. Но помнит, кто-то рассказывал ему о Медянниковой, хвалил ее, говорил, что она до этого была на комсомольской работе, молода и деловита. «Какая же она из себя, эта Медянникова? — думал Холмов. — Молода? Все мы были когда-то молодыми. Деловита? Но есть ли у нее именно та деловитость, какая была у меня, когда я в тридцать лет стал секретарем райкома? Жизнь, оказывается, повторяется. Когда-то, совсем еще безусым, не имея ни знаний, ни житейского опыта, я был секретарем Камышинского райкома, а теперь в том же положении молодого и неопытного работника находится Медянникова. Я свое, кажется, рано отслужил, так сказать, отвоевал, и Медянникова как бы заново повторяет мою жизнь. Интересно, увижу ли я в Медянниковой какие-то знакомые мне черты своего характера? Что было у меня тогда, в молодые годы? Энтузиазм? Идейная убежденность? Самопожертвование и отказ от личного благополучия? А может быть, у Медянниковой есть и то, что было у коммунистов старшего поколения, и то, что присуще нынешней молодежи, например, такое образование, какого многие мои сверстники не имели».
Здание Дома Советов было видно издали. Новое, красивое. Окна смотрели на море, блестели. Холмов подошел поближе и прочитал: «Береговой РК КПСС», «Береговой исполнительный комитет депутатов трудящихся», «Береговой РК ВЛКСМ». Вспомнил, как трудно утверждался проект именно этого Дома Советов. Были возражения, споры. И все же Холмову удалось настоять на своем, и проект был утвержден таким, каким представил его архитектор. Строительство тянулось долго и закончилось только весной, так что Холмов впервые видел не проект, который ему нравился, а готовое здание.
Это был прекрасный двухэтажный дом из белого кавказского туфа, похожий не на учреждение, а на санаторий. И что за чудо-камень этот кавказский туф и в каких горах его раздобыли? Не камень, а сахар-рафинад, да и только! А окна! Куда там равняться с ними тем оконцам, какие были в Камышинском райкоме, где начинал когда-то работать Холмов! Окна в Доме Советов не имели переплетов, — одно сплошное, во всю стену, стекло. Окна смотрели на море, и в них отражался синий покой воды. Видно было, что архитектор любил красоту, понимал изящество форм, что важнее всего было ему то, чтобы люди, приходя сюда по делам, смотрели бы на свой Дом Советов как на произведение искусства.
И Холмов невольно залюбовался зданием. «Да, это, разумеется, не Камышинский райком, что ютился в казачьей хате, и нечего мне искать какое-то сходство с тем, что было мне знакомо там, в станице, лет тридцать назад, — с грустью подумал Холмов. — Жизнь меняется. И этот райком не похож на тот, какой я знал, да и молодость Медянниковой, наверное, похожа на мою молодость так, как этот красавец особняк похож на казачью хату…»
По удобной, пологой лестнице Холмов поднялся на второй этаж. В светлом, просторном коридоре увидел дорожки и цветы. Много цветов. И в горшках и в кадках. На дверях прочитал табличку: «Приемная». Вошел в небольшую, залитую светом комнату. И тут цветы, низкие столики с газетами и журналами, удобные кресла.
Приема ждали человек пятнадцать. Люди сидели молча. Кто читал газету, кто смотрел в окно. Лица были грустные. На вошедшего Холмова никто не обратил внимания Молодая женщина с бледным, заплаканным лицом кормила грудного ребенка, отворачивалась от мужчин, косынкой прикрывая грудь. Ребенок сосал жадно, причмокивал, и этот характерный звук как-то непривычно нарушал тягостную тишину приемной. На диване сидели парень и девушка. Они не замечали ни вошедшего Холмова, ни кормящую мать, шептались о чем-то своем, радостном. Худой мужчина сидел на низком кресле, неудобно подогнув длинные костлявые ноги, да так, горбясь, и застыл.