Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
Шрифт:
Щедров все так же задумчиво смотрел на голые, затянутые ледяной пеленой поля. «Радостно и тревожно, — думал он. — Радостно оттого, что еду в Усть-Калитвинскую, в ту самую станицу на высокой кубанской круче, Где родился и вырос. А тревожно оттого, что я не знаю, как сложится моя жизнь в районе. С кем мне придется работать? Как пройдет районная конференция? Какие встретятся трудности? Самая большая и уже очевидная трудность — урожай. А что еще? Вывести Усть-Калитвинский в ряды передовых, сделать его экономически крепким районом. А Рогов? Молчит, хмурится, наверное, мысленно клянет меня».
— А как дела в станицах? — спросил Щедров, понимая, что нельзя же так долго молчать. — В николаевской «Заре» все еще Логутенков?
— Да, Илья Васильевич все еще там, — без особого желания отвечал Рогов. — А вы его знаете?
— Кто
— Отличный председатель!
— А кто в елютинском «Кавказе»? Там был Спиридонов.
— Спиридонов умер… В «Кавказе» сейчас председателем Черноусов, а секретарем партбюро Ефименко. Ребята дружные.
— А как хозяйственные дела в «Кавказе»?
— Это уже пошли поля Усть-Калитвинской, — не отвечая на вопрос, сказал Рогов. — Лежит озимка под ледяной простыней. Вот и добивайся успеха, когда нет снега…
— Да, трудно придется пшеничке, — согласился Щедров.
— Не то что трудно, а невыносимо. Пропадут посевы.
— Что нужно, чтобы спасти?
Снова наступило долгое молчание.
— Сколько делегатов избрало на конференцию? — спросил Щедров.
Сто сорок три. Строго по инструкции.
Разговор никак не клеился. Хорошо, что вскоре над белой кромкой горизонта показались пики тополей и белые кущи заиндевелых садов Усть-Калитвинской.
Глава 9
Щедров миновал площадь и по узкому переулку направился к берегу. Был тот вечерний час, когда солнце только что ушло за горы, и Усть-Калитвинская с ее еще голыми садами уже заплыла сумерками. За Кубанью стоял лес, темный и похожий на побуревшую тучу. Четкий рисунок низкого берега, мелкая белая галька, как кружева, а вдали над водой горбился мост. На перекат легла тень, и блестевшая до этого река стала серой. Щедров смотрел на кружево гальки, лежавшее по низкому берегу, слышал петушиные голоса, собачью перебранку, и давно уже не испытанное им волнение переполняло грудь. Из труб курчавился дымок, тянулся к реке, и горьковатый его запах напомнил Щедрову детство и что-то такое свое, близкое и родное, от чего сладко защемило сердце. «Что же оно такое — и эта петушиная разноголосица, и этот холодок над голыми садами, и эта знакомая горечь дыма, и эти милые своими очертаниями берега, и лес, а за лесом тонущие в сумерках горы? — думал он. — Все это было когда-то, и все это есть сейчас. А где же наша хата? Ведь она тоже была. И стояла вот на этом месте. Место я узнал, кручу узнал, а хаты не вижу. Круча осталась, а хаты нету. Помню, из окна хорошо были видны именно эти берега, этот лес, и эти горы, и ложбина за рекой, одетая в густой кустарник. Где же хата? Нету хаты».
На круче торчал камень из ноздреватого известняка, похожий на стульчик. Помнится, на этом камне любил сиживать Иван Щедров. Часами, бывало, смотрел и смотрел за Кубань, на разлитую под горой синь леса, на отточенные зубцы горного хребта и не мог насмотреться. А лицо с рубцами на щеках сурово: видно, думал о чем-то своем, сокровенном. Присел на излюбленное отцом место и сын Антон. Склонил голову, задумался. И понеслись, полетели мысли так же легко, как летают птицы или как несется вода на перекате. Теперь Антон без труда увидел свою хату. Берег подступил к самому домишке. Два оконца озабоченно смотрят за реку. А у порога — конь под высоким казачьим седлом. Не мог Антон понять, почему так прочно остался в памяти именно этот поджарый скакун под седлом. Может быть, потому, что на том коне часто приезжал к отцу Колыханов? На нем же, взмыленном, гонявшем боками, прискакал Колыханов и на похороны. И вот видится Антону: понуря голову, конь идет следом за гробом, в такт неторопливому шагу покачивается седло. Коню невмоготу идти медленно, и он то подталкивает грудью траурную бричку, то ловит шершавыми губами набросанные на гроб цветы. Колыханов идет рядом, сердито дергает повод и осаживает коня. И еще помнит Антон: когда умолкали плачущие голоса труб, в наступавшей тишине были слышны всхлипывания матери и тихое поскрипывание седла.
После похорон, вечером, когда люди разошлись с поминок, Колыханов утешал вдову:
«Не кручинься, Настенька, не падай духом. Поплакала, погоревала, и не одна ты, а все мы, да что поделаешь? Ить Иван не сам туда ушел: доконали старые раны. Теперь ты живи для сына, а сын будет жить для тебя. Он уже студент,
«Есть, дядя Антон, такая специальность: филолог».
«А что оно за штуковина? Поясни».
«Наука о языке».
«Говоришь, наука о языке? — Колыханов рассмеялся. — Чудно! И на кой шут она нужна тебе, эта наука? Сын воина, и быть бы тебе военным, как твой батя».
«Дядя Антон, военная специальность не по мне».
«Это почему же? Пойми, Антон, без воинов нам не прожить, — убежденно сказал Колыханов, и исписанное шрамами его лицо помрачнело. — Границы надо оберегать как зеницу ока, и в этом деле военная специальность самая нужная и самая важная.
«Дядя Антон, не получится из меня военный».
«Тогда берись за хлеборобство, — сказал Колыханов. — Иди к нам в «Эльбрус» председателем».
«И эта работа не по мне».
Вспомнилось и о том, как однажды, когда Антону еще не было и пяти лет, Колыханов взял его на руки и усадил на седло.
«Ну, сын кочубеевца, держи повод, — сказал он весело. — Приучайся! Эй, Иван! А погляди, как твой сынок смело сидит на коне! Радуйся, Иван, сынок в отца пошел!»
О них, об этих изувеченных войной и овеянных славой конниках, говорили, что они не просто приятели или сослуживцы, а закадычные друзья. После гражданской, отлежавшись в госпитале и залечив раны, друзья вернулись в свои станицы: Колыханов — в Вишняковскую, а Щедров — в Усть-Калитвинскую. И дали друг другу клятву: и в мирное время быть такими же бесстрашными и такими же преданными революции, какими были на войне. И чтобы в этом благородном деле ничто им не мешало, не отвлекало от главной цели, они поклялись не жениться. Прошло более десяти лет. И все же Иван Щедров не сдержал клятвы: полюбил Настеньку, женился и был счастлив, когда она весной 1932 года родила ему сына. На «октябринах» был Колыханов. Молчаливый, мрачный.
«Антон, не злись и не косись на меня чертом, — говорил Иван. — Имя ему дадим в твою честь: назовем Антоном. Ить если бы ты знал, как мне радостно, что и у меня есть мой росточек, мое продолжение в жизни — сын Антон. А то воевал, воевал, громил шкуровцев, кровь проливал, а оглянешься — пусто. А теперь и от щедровского корня пойдет веточка. Так что не крути головой, не хмурься, а порадуйся вместе со мной и Настенькой…»
С волнением Щедров думал о своей жизни: началась она здесь, на этой круче, под убаюкивающую песню реки, и было в этой его начальной жизни что-то такое нужное и важное, без чего сейчас ему бы не обойтись. А что оно такое — это важное и нужное? Ну, прежде всего мать, ее ласка, ее любовь и ее наставления. Затем жизненный пример отца и Антона Силыча Колыханова, их воинская доблесть: не раз, бывало, в детстве с замирающим сердцем Антон слушал их рассказы о гражданской войне, о сабельных боях и походах, о героической смерти храброго друга Ивана Кочубея.
А что было еще? Была школа, был комсомол, и был любимый учитель истории Платон Кондратьевич Богомолов. Все школьники знали, что этот старый большевик, теперь уже персональный пенсионер, в юности уехал от родителей в Питер и стал профессиональным революционером, — слова «профессиональный революционер» были загадочны и в глазах детей вызывали восторженный блеск; что не раз Платон Кондратьевич встречался с Лениным в ссылке и за границей. В сибирском изгнании и в царских тюрьмах в общей сложности он пробыл более двадцати лет. Три раза совершал побеги — два из ссылки и один из пересыльной тюрьмы. Изъездил почти всю Европу, в Россию всегда приезжал под чужой фамилией. После Октябрьской революции Богомолову предлагали работу в Наркомпросе. Отказался. Сказал, что желает вернуться в родную станицу и заняться преподавательской деятельностью. «Хочется быть поближе к подрастающему поколению», — объяснил он. Богомолов вернулся в Усть-Калитвинскую, когда тут уже не было не только никого из родных, но и той церкви, где когда-то служил дьячком его отец. Невысокий, плотно сбитый, он зимой и летом носил толстовку — просторную и длинную, почти до колен, подхваченную матерчатым пояском. Он так оброс окладистой, совершенно белой бородой и такой же белой курчавой шевелюрой с широкими залысинами, что детям он казался похожим на доброго бога с лубочной картинки.