Семья Тибо, том 2
Шрифт:
Жуслен покачал головой.
– Я был яростным дрейфусаром, – сказал он вместо ответа.
Антуан, который, казалось, был чем-то занят за письменным столом, круто повернулся.
– Вопрос поставлен неверно, – произнес он резко. Не переставая говорить, он встал и, глядя на брата, вышел один на середину комнаты. Демократическое правительство, каким является наше правительство, – пусть даже его политика и оспаривается оппозиционным меньшинством, – стоит у власти только потому, что оно законно представляет волю большинства. Вот этой-то коллективной воле нации и подчиняется мобилизованный, когда он идет на призывной пункт, – независимо от его личного мнения о политике правительства,
– Ты ссылаешься на большинство! – сказал Штудлер. – Но ведь большинство граждан, – чтобы не сказать – все без исключения, – хочет сейчас, чтобы войны не было.
Жак заговорил снова.
– Во имя чего, – спросил он, неловко избегая прямо обращаться к брату и стараясь все время смотреть на Жуслена, – во имя чего станет это большинство жертвовать продуманными, законными принципами и ставить покорность гражданина выше самых священных своих убеждений?
– Во имя чего? – вскричал Руа, внезапно выпрямившись, словно он получил пощечину.
– Чего? – как эхо, отозвался голос г-на Шаля.
– Во имя общественного договора, – твердо произнес Антуан.
Руа посмотрел на Жака, потом на Штудлера, точно ожидая, чтобы они возразили. Затем он пожал плечами, круто повернулся, быстро подошел к креслу, стоявшему далеко, в амбразуре одного из окон, и уселся спиной к говорившим.
Антуан, опустив глаза, нервно помешивал ложечкой в чашке и, казалось, ушел в себя.
Наступило молчание, которое нарушил Жуслен.
– Я очень хорошо вас понимаю, патрон, – сказал он мягко, – и, пожалуй, в итоге думаю то же, что и вы… Для нас, для нашего поколения, поколения зрелых людей, современное общество, несмотря на его недостатки, это все же реальность. Это готовый и относительно прочный фундамент, построенный предыдущими поколениями и оставленный ими нам, фундамент, на котором и мы, в свою очередь, нашли свое равновесие… Я тоже отдаю себе в этом отчет, и очень ясный.
– Вот именно, – произнес Антуан. Не поднимая головы, он продолжал вертеть ложку. – Каждый из нас в отдельности – существо слабое, одинокое, беспомощное. Нашей силой, – во всяком случае, большей частью этой силы, возможностью плодотворно применять эту силу, – мы обязаны социальной группировке, которая нас объединяет, которая приводит в систему наши индивидуальные энергии. И при современном состоянии мира это для нас не миф. Это нечто определенное, ограниченное в пространстве. И это называется Франция…
Он говорил медленно, грустным, но твердым тоном, словно все это было давно продумано им и он рад был случаю высказаться.
– Все мы – члены одного национального общества, и на практике все мы ему подчиняемся. Между нами и этим сообществом, которое позволяет нам быть тем, что мы есть, жить почти в полной безопасности и устраивать в его рамках нашу жизнь – жизнь цивилизованных людей, – между нами и им уже тысячелетия существует общепризнанная связь, договор – договор, который обязывает нас всех! Тут не может быть вопроса о выборе, это непреложный факт… До тех пор, пока люди будут жить в обществе, отдельные личности не смогут, мне кажется, по собственной прихоти считать себя свободными от своих обязанностей по отношению к обществу, которое их охраняет и благами которого они пользуются.
– Не все! – отрезал Штудлер.
Антуан окинул его быстрым взглядом.
– Все! Быть может, в неравной степени, но все! И ты и я, пролетарий и буржуа, и официант и метрдотель! Поскольку мы родились членами этого сообщества, все мы заняли в нем место, из которого каждый из нас ежедневно извлекает выгоду. Выгоду, требующую взамен соблюдения общественного договора. И одно из первых условий этого договора требует от нас соблюдения
– Да! – вполголоса произнес Жак.
– И больше того, – продолжал Антуан гневным тоном, – это значило бы поступать безрассудно: это значило бы действовать против истинных интересов индивидуума, потому что беспорядок, который явился бы следствием этого анархического бунта, имел бы для индивидуума бесконечно более злосчастные последствия, нежели его подчинение законам, – даже если эти законы имеют недостатки.
– Как знать! – с живостью возразил Штудлер.
Антуан снова бросил взгляд на Халифа и на этот раз сделал полшага в его сторону.
– Разве нам как гражданам не приходится неоднократно подчиняться законам, которые мы не одобряем как отдельные личности? Впрочем, общество разрешает нам вступить с ним в борьбу: свобода мысли и печати еще существует во Франции! У нас есть даже легальное оружие для борьбы – избирательный бюллетень.
– Есть о чем говорить! – возразил Штудлер. – Чистейшее надувательство вот что такое во Франции твое всеобщее избирательное право! На сорок миллионов французов нет и двенадцати миллионов избирателей! Достаточно шести миллионов плюс один голос – половины всех голосующих, – чтобы образовать то, что имеют наглость называть большинством! Итак, мы имеем тридцать четыре миллиона дураков, покорных воле шести миллионов лиц, которые чаще всего голосуют – ты и сам знаешь как: вслепую, под влиянием россказней в кабачках! Нет, нет, француз не имеет фактически никакой политической власти. Имеет ли он возможность изменять установленный государственный строй? Отвергать или хотя бы просто обсуждать новые, навязанные ему законы? Его совета не спрашивают даже тогда, когда заключают от его имени союзы, которые могут вовлечь его в столкновения, где он сложит свою голову! Вот что называется во Франции национальным суверенитетом!
– Прошу прощения, – спокойно поправил его Антуан. – Я не чувствую себя таким уж беспомощным, как ты говоришь. Разумеется, у меня не спрашивают совета по поводу каждого события общественной жизни. Однако если сообщество придерживается политики, которая мне не нравится, никто не запрещает мне подать голос за тех, кто будет бороться против этой политики в парламенте!.. До тех же пор, пока моему голосу не удастся удалить от власти тех, кто представляет там мнение большинства, и посадить на их место людей, которые изменят государственную политику в соответствии с моими взглядами, мой долг прост. И неоспорим. Я обязан общественным договором. Я должен покоряться. Должен повиноваться.
– Dura lex – все же lex! [51] – изрек г-н Шаль посреди всеобщего молчания.
Халиф ходил по комнате взад и вперед.
– Остается узнать одно, – проворчал он, – не явится ли в данном случае революционный беспорядок, который могло бы вызвать неподчинение мобилизованных, значительно меньшим злом, чем…
– …чем самая короткая война! – закончил Жак.
Руа, находившийся в противоположном углу кабинета, сделал какое-то движение, и пружины его кресла заскрипели. Но он промолчал.
51
Жестокий закон – все же закон (лат.).