Семья Тибо, том 2
Шрифт:
Порывисто и нежно протянул он ей обе руки. Таким же доверчивым и решительным движением отдала она ему свои руки; потом, не отнимая их, отступила на два шага и заставила его переступить через порог.
"Где мне его принять?" – думала она, когда дожидалась его прихода. В гостиной мебель стояла в чехлах. У себя в комнате? Это было ее убежище, место, принадлежавшее исключительно ей, и какое-то чувство, похожее на стыдливость, мешало ей впускать туда кого бы то ни было. Даже Даниэль заходил туда очень редко. Оставалась комната Даниэля и комната г-жи де Фонтанен, где обычно проводили время они обе. В конце концов
– Пойдемте к Даниэлю, – сказала она. – Это единственная в квартире прохладная комната.
Легкого черного платья у нее еще не было, и дома она надевала старое летнее платье из белого полотна с открытым воротом, придававшее ей какой-то весенний и спортивный вид. Ни узкие бедра, ни длинные ноги не придавали ей особой гибкости, так как она инстинктивно следила за своими движениями и сознательно старалась иметь твердую походку. Но, несмотря на эту сдержанность, в стройных ногах и нежных руках ее чувствовалась юная упругость.
Жак шел за нею, весь во власти нахлынувших на него воспоминаний: он не мог не смотреть с волнением по сторонам. Он узнавал все: переднюю с голландским шкафом и дельфтскими блюдами над дверьми; серые стены коридора, на которых г-жа де Фонтанен когда-то развешивала первые наброски своего сына; застекленный красным чулан, в котором дети устроили фотолабораторию; и, наконец, комнату Даниэля с книжной полкой, старинными алебастровыми часами и двумя маленькими креслами, обитыми темно-красным бархатом, где столько раз, сидя против своего друга…
– Мама уехала, – объяснила Женни; чтобы скрыть свое смущение, она стала поднимать штору. – Уехала в Вену.
– Куда?
– В Вену, в Австрию… Садитесь, – сказала она, оборачиваясь к Жаку и совершенно не замечая его изумления.
(Накануне вечером, вопреки ожиданию, ей не пришлось отвечать на расспросы по поводу позднего возвращения домой. Г-жа де Фонтанен, поглощенная приготовлениями к завтрашнему отъезду – в присутствии Даниэля она не могла этим заниматься, – даже не посмотрела на часы, пока дочери не было дома. Не Женни пришлось давать объяснения, а ее матери, – та, немного стыдясь своей скрытности, поспешила объявить, что уезжает дней на десять: "устроить все дела", там, на месте.)
– В Вену? – повторил Жак, не садясь. – И вы ее отпустили?
Женни вкратце сообщила ему, как все произошло и как, при первых же возражениях, мать решительно прервала ее, утверждая, что только ее личное присутствие в Вене может положить конец всем их затруднениям.
Пока она говорила, Жак нежно смотрел на нее. Она сидела на стуле перед письменным столом Даниэля, подтянувшись, выпрямившись, с серьезным выражением лица. Линия рта, немного сжатые губы, – "слишком привыкшие к молчанию", подумал он, – все свидетельствовало о натуре вдумчивой, энергичной. Поза была несколько принужденная: взгляд наблюдал за собеседником, ничего не выдавая. Недоверчивость? Гордость? Застенчивость? Нет: Жак достаточно знал ее, чтобы понимать, насколько естественна эта жесткость, которая выражала лишь определенный оттенок характера, нарочитую сдержанность, некую моральную установку.
Он не решался высказать все, что думал о несвоевременности пребывания г-жи де Фонтанен в Австрии в данный момент. И потому из осторожности спросил:
– А ваш брат знает об этой поездке?
– Нет.
– Ах, вот как, – сказал он, уже не колеблясь. – Даниэль, я уверен, решительно воспротивился бы этому. Разве госпожа де Фонтанен не знает, что в Австрии идет мобилизация? Что ее границы охраняются войсками? Что уже завтра в Вене может быть объявлено осадное положение?
Тут уже для Женни пришла очередь изумиться. В течение целой недели она не имела возможности прочитать газету. В нескольких словах Жак изложил ей главнейшие события.
Он говорил осмотрительно, стараясь быть правдивым и в то же время не слишком взволновать ее. Вопросы, которые она ему задавала и в которых сквозила легкая недоверчивость, ясно показывали, что в жизни Женни вопросы политики не играли никакой роли. Возможность войны – одной из тех войн, о которых пишется в учебниках истории, – не пугала ее. Ей даже не пришло в голову, что в случае конфликта Даниэль сразу же окажется под угрозой. Она думала только о материальных затруднениях, которые могли возникнуть для ее матери.
– Очень возможно, – поспешил добавить Жак, – что еще в дороге госпожа де Фонтанен откажется от своего намерения. Ожидайте ее скорого возвращения.
– Вы так думаете? – живо спросила она. И тут же покраснела.
Она призналась ему, что отъезд матери, несмотря на все, даже обрадовал ее, ибо неизбежное объяснение тем самым отодвигалось. Не то чтобы можно было опасаться неудовольствия матери, поспешно добавила она. Но неприятнее всего была для нее необходимость говорить о себе, обнажать свои чувства.
– Вы уж не забывайте об этом, Жак, – добавила она, серьезно глядя на него. – Мне нужно, чтобы меня угадывали…
– Мне тоже, – сказал он и засмеялся.
Беседа принимала все более непринужденный характер. Он расспрашивал Женни о ней самой, заставляя ее многое уточнять, помогая ей разобраться в себе. Она уступала, не слишком себя принуждая. Его вопросы не вызывали в ней никакого протеста; мало-помалу она начала даже испытывать к нему нечто вроде благодарности за то, что он их задавал, и первая удивлялась тому, что ей даже приятно отказываться ради него от привычной сдержанности. Но ведь еще никогда никто не влекся к ней так страстно, не глядел на нее таким горячим, овладевающим взглядом; никто никогда не говорил с нею так заботливо, стараясь ничем ее не задеть, так явно желая понять ее до конца. Не изведанная дотоле теплота словно окутывала ее. Ей казалось, что раньше она жила как бы в заточении, но вот стены тюрьмы внезапно раздвинулись перед ней, и открылся простор, о котором она и не подозревала.
Жак беспрестанно и беспричинно улыбался. Улыбался не столько самой Женни, сколько своему счастью. Оно вскружило ему голову. Он забыл о Европе; ничто не существовало, кроме них двоих. Что бы она ни говорила, даже самое незначительное, представлялось ему бесконечно содержательным, доверительным, интимным и вызывало у него исступленные порывы благодарности. Новое убеждение возникло в нем, преисполняя его гордостью: их любовь не только нечто редкое, драгоценное – она событие совершенно исключительное, ни на что не похожее. Уста их все время произносили слово "душа", и каждый раз это неясное, таинственное понятие звучало для них по-особому, как слово магическое, полное тайн, ведомых только им одним.