Серапионовы братья. 1921: альманах
Шрифт:
Простаков согласен со всеми. И нашим и вашим! Его дело составить приказ по городу. А вот, кстати, приказ готов. И мягким, ласковым голосом Простаков оглашает приказ по жаховскому населенью о шпионах и студентах, несознательных массах, осадном положении и расстрелах на месте. Все согласны. Аляпышев подписывает. И еще подписывает бумагу о расстреле трех заложников.
Заседание закрывается. Поют «Интернационал» и расходятся. Аляпышев идет в соседнюю комнату к Коле. Васильевна испугалась и не пришла. Надо самому кормить мальчика. Аляпышев наливает молоко и поит сына.
— Папа!
— Хорошо, Колечка! Сейчас!
Иван-царевич в жестоком бою побеждает Кощея, а на окраине городка у заставы восставшая толпа разрывает на части первый отряд коммунистов.
Это было к вечеру, а вечером городская милиция перешла на сторону восставших. За милицией — пожарные, спешно мобилизованные по случаю мятежа. Ночью же второй отряд коммунистов в полном составе во главе с секретарем Совета Простаковым — «и нашим и вашим» — тоже присоединился к бунтарям. Остатки верных правительству сил залегли в Совете.
Городок Жахов не спал эту ночь. Спали только евреи, но спали вечным сном. Спали схваченные коммунисты, «подозрительные» и так себе люди, между прочим убитые. Между прочим, спала и семья агитатора 1-го разряда Зайцева — жена и двое детей.
В Совете не зажигали огня, хотя было спокойно. Толпа собиралась где-то на боковых улицах. Молчаливые, испуганно-спокойные люди забивали окна матрацами, устраивали бойницы. Один пулемет на чердак, два — во второй этаж, два — в первый. Провианту и пуль хватит на два дня, а там — помощь.
Все готово, но врага нет. Нечего больше делать, и безделие давит. По комнатам ходят люди и поправляют поправленное, переставляют переставленное. Молчат и курят.
В углу зала лежит на соломе Иван Зайцев, агитатор 1-го разряда. Там, в городе, у него жена и двое детей. Их могут убить. Ведь вот же Осипов, сосед, и Горянин, другой сосед, знают, что он, Зайцев, коммунист. Но зачем же убивать? Чем дети виноваты? А они смотрят на детей, что ли? Убьют в лучшем виде. И некому защитить.
Наверху в кресле сидит Аляпышев. В Колиной комнате пулемет — сам Аляпышев за пулеметчика, — а Коля спит. И председатель думает о том, что завтра, может быть, Колю убьют, и о том, что Колина мать — его, Аляпышева, жена — где-то далеко, в другом городе, и что делает — неизвестно, и о том, что монах Григорий говорит: «Довольно поцарствовали».
А Павлушка Зайцев бегает по дому и орет. У него пулеметная лента через плечо, как у всех настоящих, и у него настоящее ружье и все прочее. Как невесело!
— Павлушка! Поди к чертям! Что орешь?
— Весело!
— Вот чертов сын! Да ведь убьют тебя!
Но Павлушка в ответ улыбается:
— Не убьют! Ведь я человек.
В девять утра Пелевин, стоявший часовым на улице, вбежал в дом:
— Идут!
Кто был внизу, бросился наверх, а кто сидел наверху — вниз. Павлушка Зайцев, тот сразу и внизу и вверху, чертом носится.
Наконец скучились все в зале. Крепко впились в свои ружья и смотрят на лестницу, а на лестнице председатель Совета говорит
Уж будто речь? Не речь это вовсе. Пропали изо рта печати, не отщелкивает председатель уверенно, не думая, как прежде. Медленно ползут слова, с трудом, голос дрожит.
— Ребята!.. Вы понимаете… Умереть придется… Так что вы уж понимаете… До последней капли крови… За… за… за…
И не знал Аляпышев, за кого умирает, и никто не знал. Знали только, что срок пришел, а за кого — неведомо. Но губы Хлебосолова по привычке открылись сами и крикнули:
— За Третий Интернационал!
И все послушно повторили:
— За Третий Интернационал!
Разбив три магазина на главной улице и почему-то забыв разбить четвертый, разгромив двадцать квартир и почему-то не разгромив двадцать первой, толпа почему-то собралась на площади. И почему-то откуда-то появился бывший унтер Гузеев и стал командовать. И толпа почему-то повиновалась ему. Выстроилась и пошла.
Приближалась молча, медленно, осторожно. Но шагов за сто от дома одним голосом взревела, разогнулась — и бросилась. Совет молчал: не дело стрелять вкось по улице. Но Павлуша Зайцев с чердака, в первый раз человеческую цель увидевший, не выдержал и курок спустил.
Кто-то, бежавший в первом ряду, упал. Передние присели и попятились. Но задние — вперед. И все смешалось, спуталось в одну черную ругань:
— Что стали, черти? — Пли! — Убили! — А к чертям, что убили! — Кого убили? — Сволочь кукурузная! — Двигай! — Да ну же! — Кого убили?
И как раз — в руготне и свалке — докатились до крепости. Грянул залп, и грянул стоголосый крик. Толпа отступила за угол, а на улице перед Советом осталось человек тридцать — раненых и убитых.
Прямо перед домом лежит мертвый монах Григорий, смотрит в окно к председателю и говорит: «Недолго вам еще царствовать!» — а председатель в окне и смотрит на монаха.
В углу перед образом Коля, разбуженный выстрелами, в одной рубашке. Молится. И хочется председателю — стыдно, но хочется — стать рядом с Колей, хотя Бога нет, наверно знает Аляпышев, что Бога нет, а встать все-таки хочется. Не перед Богом, а так, легче будет…
— Колька! Брось молиться! Слышишь, тебе говорят! Сейчас брось!
— Папа…
— К черту! Нет Бога! Слышишь! Чтоб этого больше не было!
И, выхватив из кобуры кольт, с трех шагов выстрелил в Бога. Пробил ему глаз, а Коля заплакал.
Осажденные, смеясь плаксивым дрожащим смехом, сбегались вниз, чтоб поздравить друг друга с победой, и только Павлушка Зайцев, человек, остался на чердаке. Он тоже смеется и смеясь достреливает лежащих на улице раненых человеков.
В крепости думали: отбили, не посмеет сволочь. И действительно, не смела. С час все было покойно. Дежурные у пулеметов зевали и хотели вниз, в зал, где все. А все шумят и говорят разом о том, что, конечно, продержатся, и что, может, еще сегодня к ночи придет подкрепление, и что сволочи капут, а Простакова — экий мерзавец! — расстреляют, туда ему и дорога, давно пора.