Серебряная пряжа
Шрифт:
Под окном — шум. Раньше ярмарки-то по целому месяцу бывали. И все-то Матвей в окно видит: купцов, что за прилавками стоят, покупателей, что до седьмого пота торгуются, старух да стариков — нищих, что на церковной паперти копейки собирают.
За месяц с небольшим Матвей, что полагается, выполнил. Повеселел, руки о фартук вытер, слез с подмостей.
Как раз в тот день и приехал в Макарьев Антипа, сам проверить решил, все ли к открытию готово.
Походил выморочный до церкви, поглядел и говорит Матвею:
— Помню я тебя, ты у меня в набойной дело
Сторожу приказывает:
— Запри храм на замок, никого не пускай. Придут другие мастера, напишут все заново.
Понял Матвей, что дело оборачивается невыгодно. Спрашивает:
— Скажите на милость, чем моя работа не соответствует?
Антипа и пошел выкладывать.
— Кто это? — на одну иконку показывает.
— Это святая Параскева.
— Вот так Параскева! Посмотри глаза-то какие? Горе у нее земное, ни дать, ни взять — это нищенка, что на паперти сидит, гроши собирает.
У «Суда божьего» тот же разговор:
— Рази это грешники? Это торговцы с ярмарки. А ты их в грешники произвел! Праведников прямо из-за ткацкого стана на страшный суд привел. В них должно быть смиренье и кротость, а ты отчаянье в глазах написал. Глядя на них, человек не о смирении задумается, — смятением душа его исполнится.
Таким порядком он всю Матвееву работу и разнес. Выслушал Матвей, прекословить не стал: разве выморочного переспоришь?
С пустом и вернулся богомаз из Макарьева. Кисти на полку положил, голову повесил, ничто его не веселит. Клавдейка и так и эдак успокаивает — парень смутный сидит.
Пришлось и ему челнок гонять. Поставили у двери третий стан, в избушке повернуться стало негде. Челнок гонять — не иконы писать, а тоже смекалка требуется. День за день, Матвей вроде и челнок полюбил. Отец с матерью за ним не угонятся.
Купцы поедут в Астрахань или в Нижний — привезут своим дочкам да женам персидских тканей. Ну те и разгуливают в своих празднишных нарядах, девок ивановских дразнят. Матвей поглядит, бывало, на такие наряды и толь ко пальцами щелкнет: вот это да, это — мастера, умеют дать лицо товару. Нам бы эк-то…
Ровно облачко на него наплывет. Так весь и затуманится. Не то, чтобы завистлив он был, а вот что-то гложет его. На цвет, если он искусно положен, спокойно глядеть не может.
Весной дело было. Раскинули у Поганого пруда холсты. Избенка Матвеевых родителей как раз против стояла. На лужайке пестро так, цветисто, красиво. Всякие: белые, красные, синие — наподбор, какой хошь цвет выбирай. И небо голубое, голубое.
Залюбовался Матвей лужавинкой. Пошел по лугу, целую охапку цветов набрал, ровно павлиньим хвостом закрылся. Отец с матерью на коче сидят, гусей отпугивают, больно птица недогадлива, не глядит где что.
Матвей подошел к миткалям и давай цветы гроздьями раскидывать, да не как попало, а с разбором — какой цветок к какому.
Раскатал катушку, миткаля, кисти, краски свои разложил.
Говорят родители:
— Зря, парень, пустое задумал.
А Матвей им в ответ:
— Мы что, супротив заморских не выстоим? Еще как выстоим!
Отец на смех поднимает:
— Выстоим. Знаем, как ты выстоял. Сунулся и пришел ни с чем.
Такими-то словами отец все и испортил. Весь задор парня погасил. Сразу и цветы для Матвея померкли. Плюнул с досады, вышел в сенцы. Думает: теперь до смерти будут попрекать.
И такая досада взяла Матвея, вбежал он в избу, сгреб картуз да и говорит:
— Коли так, за непослушность не вините. Пойду по свету свою дорогу искать. Найду я ее. Не может того быт чтобы моей дороги на земле не значилось. Коли на лугу она и цветами заросла, — дунет ветерок, цветы наклонятся, по сторонятся.
Отец с матерью и спохватились. Хоть и не больно ублажали да ласкали они сына, а любили его. Как же: один сын, вся надёжа в нем. А тут уходит нивесть куда, нивесть к кому, в чужу сторону горе мыкать. А чужа сторона, ох, несуетлива была, потому-то и говорят: на чужой стороне и жук мясо.
Кабы не сестрица, можа и ушел бы Матвей от родителей. Да сестра встряла; глянула и улыбкой своей и осветила: грех, мол, Матвеюшка, каждое слово родительское в строку ставить. Полынно живется им, вот и сказали горькое слово. А без тебя, братец, я тоской изведусь.
У девок слезы близко. И заплакала, на плечо брату ткнулась.
Ну и остыл Матвей. Походил по избе, успокоился. За окном солнышко, хоть и малы оконца, а открыл их, глянул на цветы и сам солнышком заулыбался.
Научился Матвей штофную ткань расписывать. В чужую набойную не пошел, свой уголок завел, небольшой, только верстак поставить. Делал товарец ходовой, на мебель его больше брали — стулья, диваны обивать. И занавески расписывал и другие штуки. Да так делал, что лучше нельзя: у него и цветы, и травы, и птицы красноперые, а где и человек, смотря по надобности.
Пошли, поехали к нему покупатели, купцы разные. Заказами его завалили. Один просит: мне обои в спальню заготовь, другой — мне обивку на кресло, да чтобы поцветистей. А насчет цветов Матвею не указывай, он в этом понимал поболе прочих.
Дошел слух и до Антипы: Матвейка-де Гарелину полотна расписал на все стены, забавно, рукодельно. Антипа терпеть не мог, чтобы у других было лучше, чем у него. Ни свет, ни заря к Матвею примчался:
— Ты, сказывают, всяки хитрости расписываешь. Занавесочки тоже ладишь. Я галдарею летню себе поставил. Матерьицу на стены распиши. На стулья обивку той же масти сготовь, скатерти на стол и на окна занавесочки.
Матвейка хоть старую обиду и не забыл, а говорит:
— Ладно. Приду. Мне деньги нужны: сестре подарок к именинам купить.
Антипа ему вопрос:
— Что за сестра? Покажь.
Клавдейка о ту пору была в самой красе — хоть картину с нее пиши: невеличка, круглоличка, румянец во всю щеку. Не успела еще фабрика-то ее высушить. А краше всего в лице глаза — большие, серые. Глазами-то ее все парни любовались. Ну и другими статьями деваха вышла.
Антипа, как увидел Клавдейку, так сам не свой стал.