Серебряный город мечты
Шрифт:
Прага, Чехия
Квета
Дима я нахожу на улице, за одним из многих углов главного корпуса «Гомольце», недалеко от служебного входа и пристроенного к нему пандуса. Он стоит, прислонившись к стене, ровно под бело-зелёной надписью «Kuracky prostor».
Курит.
И где искать Дима, сдавая официальную курилку, мне сказал Мартин Догнал.
— Ты… — я начинаю и замолкаю.
Останавливаюсь в паре шагах от него, и что сказать я в редкий раз не знаю.
Понимать большую часть из сказанного. Сегодня вот он воодушевленно сообщил, что лучше становится, пани Меньшикова уже реагирует на болевые раздражители, и односложные просьбы она выполняет.
Открывает и закрывает глаза.
И голову, пусть и едва, она сама повернула.
— Ты ушёл, а Мартин забрал бабичку на КТ, сказал подождать, — я произношу неловко, заполняю тишину, которая ощутимо давит.
А Дим на меня смотрит, тоже… ощутимо.
И то, что я сказала не то, не о том, о чём думалось, мы понимаем оба. Играем в гляделки, от которых обнять себя руками тянет.
Попросить Дима так не молчать и не смотреть.
— Ты когда-нибудь слышала, как бьётся сердце? — он, выдыхая дым, спрашивает неожиданно, хрипло. — Меня с детства завораживает. Удар за ударом. Ровно. Первый тон, второй. Первый во время систолы, после длинной паузы. Второй на диастолу, короткий, его у основания надо выслушивать. А третий и четвертый почти никогда не слышно. В норме.
Когда-то в шутку и из любопытства я брала фонендоскоп у Дарийки, вставляла, уворачиваясь от неё и смеясь, жёсткие и неудобные трубки в уши, чтоб громкое и словно обжигающее буханье своего же сердца услышать.
И это было почти, как с ракушкой, которую к уху подносят, а она поет.
Непонятно.
Так и сердце, что стучит без каких-то там тонов, оно просто стучит.
Для меня.
Не для Дима, который, подняв голову к сини неба, говорит без эмоций, так спокойно и ровно, что больно физически:
— При патологии тон меняется. Слабнет или, наоборот, есть акцент. Может быть расщепление. Бывает ритм перепела или галопа. И… много чего бывает. Шумы опять же. И надо услышать, понять, собрать анамнез. Назначить обследование и потом решить по тактике. И от тебя зависит, будет лучше или нет, сможешь или нет. И я мог. А сейчас нет.
— А они тут могут, да? — я спрашиваю тихо, подхожу, чтобы к стене рядом с ним прислониться, упереться в неё ладонями, и голову в его сторону я поворачиваю.
Вглядываюсь.
Как зубы он на миг сжимает, появляются желваки.
— Да, — Дим соглашается, усмехается криво. — Они могут, а я… Мне уже не оперировать, даже не ассистировать. Мне в операционную вход закрыт, я уже не буду, как тот же Мартин, туда переодеваться и мыться. А оно как наркотик, понимаешь? Ничего хорошего, но затягивает по самую маковку и ломает, если забрать.
— Но ведь ещё не до конца, можно попробовать… вернуть, — я говорю осторожно, нахожу его правую руку, чтобы сжать, удержать, когда он дёргается, разворачивается ко мне, прислоняясь к холодной стене плечом. — Мы позвоним профессору Вайнриху, договоримся. Мы попробуем. Пока есть хоть один шанс… Мы будем пытаться, Дим.
— Мы?
— Мы, — я повторяю твёрдо, выдерживаю его взгляд.
И мои пальцы он сжимает сильно, до боли.
Тянет к себе, заставляя шаг сделать, уткнуться в широкую грудь и ткань футболки, от которой пахнет мылом, чуть табаком и сухим ветивером, Димом. Моим Димычем, который кладет свой подбородок мне на голову и произносит едва слышно:
— Он тогда сказал, что ты — мой личный ангел-хранитель.
— При моём-то характере… — я, цепляясь за него, выговариваю едко, насмешливо, чтобы растерянность скрыть и с голосом справиться, не шмыгнуть носом, — …какое великое заблуждение.
— Я тоже так решил. Ты больше тянешь на моё личное исчадие ада, — он заявляет куда громче, ехидно, хмыкает, когда в бок я ему врезаю. — Что и требовалось доказать. Ведьма.
— Бойся, это ещё не доказательства, — я фыркаю независимо.
Пытаюсь столь же независимо от него отойти, но… между стеной и Димом, меняя немыслимым образом траекторию движения, я почему-то оказываюсь. Улыбаюсь, когда мои руки он перехватывает, разводит их в стороны, чтобы к стене прижать, поцеловать.
Ещё и ещё.
И всё равно мало, всегда мало.
И уже сама я тянусь к его губам, чтоб языком по ним провести, дойти до той грани, когда все мысли из головы выветриваются напрочь. Проваливается, уходя из-под ног, куда-то земля, и за крепкую шею я хватаюсь сильнее, держусь, ибо собственные ноги не держат. Я проверяю на ощупь твёрдые, будто литые, мышцы, что упасть мне никогда не дадут.
А Дим пробирается руками под накинутую поверх майки безразмерную кофту, которая с одного плеча и так съехала, как и лямка майки, бюстгальтера. И последний предмет гардероба жалкие остатки мозга включает, заставляет выставить пред собой руку.
— Дим, стой, — я требую, вот только с таким сбившимся дыханием и стоном требуют скорее продолжения, а не остановиться. — Мы возле больницы.
— Ну и отлично, — он, задевая и обжигая губами кожу, бормочет торопливо, в шею, отчего моя голова запрокидывается сама, — всем увидевшим и впечатленным успеют оказать помощь.
— Вахни-и-ицкий…
— Хорошо, — Дим вздыхает скорбно, шумно, отстраняется, чтобы мою кофту поправить, удержать второй рукой мой затылок и своим лбом, выравнивая дыхание, к моему прижаться, — но ты мне должна.
— Я тебе каждый вечер должна, — я напоминаю, фыркая. — И утро. И…
И за все пропущенные годы мы явно наверстываем.
И Димыч, обещая пану Ярославу потопы не чаще раза в месяц, себя недооценил. Оплачивать ремонт мы будем значительно чаще.
Но будем, потому что вдвоем интересней…
— Там Мартин уже, наверное, вернул бабичку в палату, — я говорю быстро, моргаю, прогоняя мысли, от которых и горячо, и почти больно. — Ты мне должен перевести его тарабарщину о результатах обследования на русский язык.