Сержанту никто не звонит
Шрифт:
Гарик удивился.
— Одного меня? Так много?!
— Жизнь каждого эльфа — огромная ценность, — сказала командир.
Посмотрела на Гарика:
— Вижу, над вами издевались.
— Вы про брюки? — спросил Перельман.
— Не только.
Блондинка подошла к столу. Античное лицо исказилось.
— Про эту жуть.
Гарик счел нужным пояснить:
— Они называют себя патриотами.
— Курить, пить, есть мертвых животных. Быть свиньей. Это и называется: патриотизм?
Из упавшей бутылки вытекла половина. На полу лежала ветчина. В пепельнице дымился окурок. Тонкая струйка исчезала на глазах.
Перельман сглотнул. Командир сказала:
— Звери! Они
— Не успели, — ответил Гарик с сожалением.
Гарик почувствовал знакомую резь и сказал:
— Простите, могу я в туалет?
Командир улыбнулась. Зубы у нее были кукольные. Блондинка сказала:
— Конечно, конечно!
И добавила:
— Но сначала расскажите про Врата.
Гарик очнулся на полу. Вокруг суетились люди в камуфляже. Они перетаскивали тела в черных туниках. Резкий запах крови. Командовала женщина с низким голосом. Бронежилет вокруг роскошных форм. Куда там эльфам. Гарик поднял голову и сказал:
— Здравствуй, Сара!
Женщина присела на корточки. Погладила его по голове и сказала:
— Проснулся? Где твой паспорт?
— Там.
Сара развела огонь и бросила документ. Гарик наблюдал. Сгорала дорого купленная свобода. Что-то болело. Наверное, почки.
Огонь полыхнул голубым и зеленым. Сара пояснила:
— Жучок.
Подпольщики лежали в центре комнаты. Отделали их на славу. Мужчина без очков открыл глаза. Потом сказал Саре:
— Я тебя знаю. Ты работаешь на овощном складе.
Спросил:
— Врата там?
Сара наклонилась к мужчине:
— Тебе-то они зачем?
— Как зачем? — мужчина ожил. Приподнялся, заговорил:
— Найдем Врата и что-нибудь туда сунем! Нам что, жалко мировой ядерный запас?! Для такого-то дела. Всех эльфов одним уда...
Сара выстрелила два раза. Два металлических щелчка.
— Моссад без вас разберется.
Повернулась к Гарику. Сказала:
— Я для чего тебе адрес дала?! Чтобы ты сам пришел. А не посылал уродов. Это секретный объект, между прочим! Врата в другой мир!
— Правда? — сказал Гарик. Слабость была приятной.
— Правда. Ты что, ничего не помнишь? А я тебе, дура, рассказывала. И не пришел не разу. Подлец! Забыл? Или испугался?
— Забыл.
— Прямо не еврей, гой последний! Зла на тебя не хватает!
— Я очень нервничал, — сказал Перельман. — Встретились — помню. Вино брали — помню. Дальше ничего не помню. Но ты — самая лучшая! Это помню.
— Алкоголик!
— Сарочка, выходи за меня замуж, — сказал Гарик. — Только у меня нос греческий и мама — русская.
Сара замерла. Подошла и села рядом. Глаза блестели. Сказала:
— Я еврейка. Дети будут евреи. Чего тебе еще надо, подлец?
— Значит, ты согласна?
— Подожди! Сколько тебе лет?
Гарик постарался выглядеть моложе. Сказал:
— Пятьдесят шесть. А что?
Сара нахмурилась:
— Много.
— Эх, Сарочка, — вздохнул Гарик. — Разве для мужчины это возраст?
НЕОБХОДИМАЯ ЖЕСТОКОСТЬ
Дело лежало перед ним в тонкой папке жёлтого картона.
Он на мгновение задержал на нем рассеянный взгляд, встал, отодвинув стул из сыплющегося от старости дерева, подошёл к окну. Шёл мелкий, противный как чесотка, дождик. Пасмурное утро почти без перехода сменилось таким же серым днём, а дождь всё шёл.
Он простоял так очень долго, изредка меняя позу, когда затекали ноги, курил, когда хотелось курить — белый подоконник заполнили мятые окурки и жёлтые следы затушенных о поверхность подоконника папирос. Всё это время он смотрел, не отрываясь, в окно. Он сам не знал, чего ждёт.
А за окном приезжали и уезжали чёрные машины — фургоны с решётками на окнах и без всяких обозначений. Иногда люди в зелёной форме с малиновыми петлицами выводили только одного человека, но такое случалось редко. Чаще людей было много больше, даже странно, как они все помещались в одной машине. Некоторые из них шли, гордо держа голову, и даже конвоиры сторонились их. Но таких было мало. Меньше даже, чем машин, привозящих по одному человеку. Остальные... Растерянные, с пустыми глазами, они пытались что-то доказывать охранникам с малиновыми петлицами, порой кричали, требовали... Этот двор назывался «чёрным», высшие чины армии и госаппарата подвозились к «белому» входу... Вот только дальнейшая судьба у них была одна. Расстрел или трудовой лагерь. Другого — не дано по определению.
Он ждал. Папиросы давно кончились, теперь он, боясь отойти от окна, докуривал бычки. Горький вязкий дым лез в горло, вызывая сухой кашель. Огонь обжигал пальцы. За окном всё так же шёл дождь, бухали в лужицах сапоги и ботинки, звучали команды и нервные голоса арестованных. Порою раздражающе взвывали клаксоны автомобилей, напоминая плач ребёнка. При этом звуке он едва заметно морщился. Он не любил плачущих детей. Он вообще не любил детей. Чужих, по крайней мере. Своих у него не было, семейная жизнь вообще не задалась, жена называла его садистом и убийцей, кричала, чтобы он не смел дотрагиваться до неё грязными руками — и, дорогой, смой кровь с сапог! — на ладонях у тебя красные пятна. Он оставался в управлении на ночь, работал и спал в том же кабинете, не снимая мундира. Иногда ловил себя на том, что через каждые полчаса моет руки, до боли отскрёбывая жёсткие ладони, все в мозолях от пистолетной рукояти. На носках хороших кожаных сапог ему стали мерещиться следы крови. А потом она покончила жизнь самоубийством, повесилась на бельевой верёвке в комнате, которая служила им с женой столовой. Сняла хрустальную люстру, на потолочный крюк набросила петлю, другую петлю надела себе на шею.
Нашла бездыханное тело домработница, пришедшая наутро убирать квартиру. Жена не была «опытной» самоубийцей, не готовила это заранее, потому и выбрала для себя самую жуткую форму смерти. Верёвка была короткой и толстой, петля не сломала ей шею, как случилось бы в случае длинной верёвки и достаточной высоты, а медленно, очень медленно сдавила горло.
Он не хотел ехать на опознание тела. Коллега из уголовного отдела, с которым он когда-то вместе работал, согласился, что это, конечно, нарушение, но если он подпишет протокол опознания, то можно обойтись и простой формальностью. Он подписал. А потом просыпался посреди ночи в холодном поту, ожидая, что дверь откроется, и войдёт она, с обрывком верёвки на чёрной шее, с распухшим лицом и языком, вытолкнутым из безобразно распахнутого рта давлением умирающей крови. Но вот глаза её будут не чёрные, вылезшие из глазниц, как положено удавленнице, а чистые, прозрачные, цвета василька на пшеничном поле. Живые глаза. Почему ты не пришёл тогда? — будет в этих глазах немой вопрос, ведь я ещё была жива, меня похоронили живой... Тебе было некогда, скажет она. Ты в это время мыл руки над жестяной раковиной, такой же, как в кабинете хирурга, тщательно намыливал их куском детского мыла, ведь у тебя такая нежная кожа, она становиться сухой и ломкой от обычного мыла... А потом под струёй горячей воды смывал кровавую пену. Хватит, замолчи, закричит он, и, выхватив из-под подушки именной «Берг», станет стрелять.