Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
Шрифт:
— Я? Что вы, маменька! Да я никогда еще не выказывал ей столько внимания и предупредительности, как сегодня.
И Леонардо рассказал матери обо всем, что случилось во время этой злополучной прогулки, о повесившемся негре, на которого они наткнулись в лесу, и о погребении Педро.
— Боже милостивый! Ну кто же таскает девушек по этаким-то местам!
— Откуда же мне было знать, что так выйдет. Да и кому бы это пришло в голову?
— Ну вот, я же говорила! Теперь, после всего этого, Исабель к нам в инхенио второй раз и не заманишь. Она станет думать, что у нас здесь всегда так.
— Но она мне ничего не сказала.
— А с какой стати станет она вдруг, ни с того ни с сего, поверять тебе свои мысли? Она девушка умная, тактичная. Но видно же, что все это ей очень не понравилось. А отцу еще так хочется, чтобы вы после свадьбы почаще насажали в Ла-Тинаху и подольше здесь оставались. Он говорит, что рано или поздно тебе придется взять на себя заботу об имении, и тогда твоей жене будет просто неприлично оставаться одной в Гаване…
— А что, вы уже все решили?
— Вот тебе и на! Ты, стало
— Смотря о чем идет речь. Если о невесте — это одно; а если о женитьбе — другое.
— Я говорю и о невесте и о женитьбе, сынок.
— Невеста мне очень нравится, ничего не скажешь.
— Но не рано ли мне жениться? Женитьба, маменька, дело серьезное, вы ведь это и сами знаете. Жениться — не воды напиться. А что до имения — так неужели, по-вашему, я должен лучшие свои годы провести в этой дыре? Ведь я еще и жизни не видел!
— Ах, дитя мое, ты и представить себе не можешь, как радуют меня твои слова. Царь Соломон, и тот не рассудил бы лучше. Разве не то же самое говорила я вчера вечером отцу? К чему такая спешка? Но ты ведь знаешь его упрямство, причуды и фантазии! Уж коли он что решил, так ему хоть кол на голове теши — право, хуже иного баска! И раз он надумал женить тебя в этом году, то должен поставить на своем! Но ты, сынок, не тужи раньше времени. Жениться-то ведь не отцу, а тебе. Вот ты и женишься, когда сам захочешь… А все же, дитя мое, по совести говоря, отец, быть может, и не совсем уж неправ. Он объяснил мне, и я почти… почти согласилась с ним. Он говорит так: не сегодня-завтра мы с ним умрем. Что станется тогда со всем нашим богатством? Со всем нашим огромным состоянием? Что станется с твоими сестрами, если к тому времени они еще не выйдут замуж? Если ты будешь холостяком, ты не сможешь ни позаботиться о них, ни дать им разумный совет, ни защитить их. Имение мало-помалу придет в упадок, богатство растает, и, главное, род наш исчезнет. А какого труда стоило мне с отцом придать нашему имени вес и значение!.. Отец надеется, что со следующей почтой ему привезут из Испании титул графа де Ла-Тинаха или Каса Гамбоа. Имя он предоставил выбрать своему мадридскому ходатаю. Этот титул перейдет к тебе; вернее, именно ты и воспользуешься им в полной мере: ведь отец, собственно, и хлопотал о нем только ради тебя. Но если ты останешься холостяком и разоришься, тебе своим горбом придется добывать средства к существованию, как это всю жизнь делал твой отец, и ты унизишь этим свое графское достоинство; да и какой прок будет тебе тогда от твоего высокого титула! Зато, если к тому времени, как мы умрем, а ты унаследуешь отцовский титул, ты будешь человеком женатым, то есть займешь в обществе известное положение, тогда твоя судьба и судьба твоих сестер будет совсем иной. К тому же трудно и придумать лучшую партию, чем Исабелита. Не часто встретишь такую хорошую, благонравную девушку. Я люблю ее все больше и больше. Будь я мужчиной, я, кажется, влюбилась бы в нее без памяти и непременно на ней женилась. Впрочем, сынок, дело это, как говорится, хозяйское, и тебе видней. Вот хотя бы я… Как подумаю, что из-за своей собственной слабости… Ах, нет, что я говорю! Во всем виноват твой отец. Это по его глупости столько времени пробыл у нас управляющим негодяй и мерзавец дон Либорио. Как вспомню его богомерзкую рожу, так на самое себя зло берет! И чего ради держали мы этого разбойника? Чтобы он мог тут водить шашни с негритянками да истязать наших негров? Жена Мойи мне рассказала, что пороть негров доставляло ему какое-то особенное удовольствие — прямо-таки наслаждение. Он превратил наше поместье в настоящую каторгу. Он мог ни за что ни про что запороть до полусмерти самого лучшего негра, а потом еще надевал на него кандалы. Я убеждена, что не прогони я его, он извел бы мне тут всех негров до последнего. Это из-за него от нас убежало столько рабов. Он один виноват в том, что повесился Пабло и что Педро проглотил язык. А теперь по его милости может умереть от антонова огня Хулиан. Он посмел выпороть Томасу, хотя отлично знал, что ее и всех, кто бежал вместе с нею, простила я сама. Вот ведь какой изверг! И все одно к одному! Дай бог, чтобы новый год был для нас счастливей этого. В довершение всех бед только что пришло письмо от дона Мелитона. Он пишет, что двадцать четвертого числа исчез Дионисио, и ходят слухи, будто его убили — да, да, закололи ножом где-то в квартале Хесус-Мария. А перед тем как бежать, он забрался в шкаф к отцу, украл кафтан, короткие суконные штаны, шелковые чулки и туфли с золотыми пряжками — знаешь, тот костюм, что отец носил еще до конституции двенадцатого года? И зачем понадобилась ему эта одежда? Продать он ее хотел, что ли? Ее и не купит никто. Подумай, какой мошенник! Злодей, настоящий злодей! Верь после этого в честность и порядочность негров! Да простит мне господь, но даже самый лучший из них вполне заслужил, чтобы его сожгли живьем. Отплатить такой черной неблагодарностью! И кому? Таким хозяевам, как мы!
Глава 8
О, горе господину, если внемлет
Его рабам в беде лишь царь небесный.
На второй день рождества хозяева инхенио Ла-Тинаха имеете со своими гостями провели большую часть вечера в сахароварне.
Вокруг здания горели костры. Их разожгли здесь негры, заботившиеся не столько о том, чтобы осветить огромное, тонувшее во мраке помещение давильни, сколько о том, чтобы не простыть на сыром и холодном ветру, который поднялся с наступлением темноты, — забота отнюдь не праздная, если принять во внимание, что никто из рабов не имел верхней одежды и даже суконные шапки были далеко не у каждого. Все кругом было движение и шум. Между помостом приемника и штабелями сахарного тростника сновали туда и обратно мужчины и женщины. Взвалив охапку тростниковых стеблей себе на голову, они торопливо бежали к приемнику и также бегом возвращались за новыми и новыми охапками, все время подгоняемые плетью надсмотрщика, который ни на миг не давал им остановиться или хотя бы перевести дыхание. Пробегая туда и обратно, они старались держаться как можно ближе к спасительному теплу костров и если замечали плохо горевшие сучья, подправляли их на бегу быстрым, торопливым движением ноги. В эти мгновения красноватое пламя костра, подобно мрачному отблеску молнии в грозовую ночь, озаряло их фигуры, и тогда вдруг обнаруживалось, что существа, занятые столь тяжким трудом в ночную пору, когда все давно уже спят, что существа эти — не грешные души одного из кругов ада, а живые люди.
Здесь, возле машин, выделялись среди общего шума громкий треск пылавшего на огне сырого сахарного жома и зеленых сучьев, которыми негры поддерживали пламя костров, неумолчный хруст тростниковых стеблей, размалываемых блестящими от влаги вальцами пресса, и характерное глухое гудение маховика паровой машины, вращавшегося с бешеной скоростью. Ни на минуту не прекращался в машинном зале тяжелый труд, исчезали одни за другим штабеля тростника, высившиеся еще недавно вокруг здания сплошной зеленой стеной, — и сладкий сок, вытекая из пресса по деревянному желобу, журчал, как настоящий ручей.
Котельное отделение скудно освещалось жировыми плошками, подвешенными на некотором расстоянии друг от друга к толстым балкам кровли над ямайской сахароварной установкой. Светильники эти не столько светили, сколько чадили, то и дело разбрызгивая вокруг капли горящего сала, которые падали вниз, на кирпичный пол, и здесь потухали. Сахарный сироп, варившийся в открытых котлах, насыщал смрадный от дыма воздух клубами густого пара, отчего слабый свет тускло горевших плошек становился еще более тусклым. Ступая в этом дымном сумраке по горячему и липкому кирпичному полу, посетители, вошедшие снаружи, не сразу могли разглядеть, что здесь происходит. Словно сквозь завесу из густой кисеи проступали силуэты работающих людей, и только иногда луч света, пронизав облако дыма и пара, выхватывал из мглистого полумрака плечи и головы чернокожих рабочих, хлопотавших вместе со своим мастером у кипящих котлов, — и тогда на мгновение взору представала воистину картина чистилища, каким его обычно изображают художники.
Для гостей принесли стулья и расставили их на стороне, противоположной котельным топкам, благо здесь было больше свободного места, и жар не казался таким несносным. Число зрителей скоро увеличилось за счет белых работников инхенио, поспешивших в котельную, чтобы приветствовать хозяев поместья. Мастер-сахаровар велел принести чашки и угостить дам и господ горячим сахарным сиропом, приправленным несколькими каплями водки; при этом, желая выказать себя человеком благовоспитанным, он собственноручно приготовил и подал сладкий напиток донье Росе и донье Хуане и намеревался сделать то же самое для других дам, но Менесес и Кокко, являвшие собой олицетворенную галантность, поспешили предупредить его намерение. Тем временем Исабель и Леонардо, отстав от остальных, прохаживались под руку взад и вперед по тесному и неудобному для таких прогулок помещению котельной. Адела Гамбоа и Роса Илинчета также не остались сидеть вместе с другими и предпочли совершить в сопровождении Долорес небольшую экскурсию по всем отделениям сахароварни, не отваживаясь, однако, заглядывать в слишком темные закоулки.
Мастер-сахаровар, почти еще юноша, отнюдь не выглядел каким-нибудь неотесанным деревенщиной. Напротив, приятной наружности, толковый, бойкий и расторопный, он смотрел настоящим молодцом, и его не уродовал строго выдержанный костюм гуахиро [81] , обычно мало украшающий тех, кто его носит. Звали мастера Исидро Больмей. Он был родом из Гуанахая, родился в бедной семье и не получил даже первоначального образования, так как родители его грамоты не знали, а о школах в этом селении никто и не слыхивал. Исидро едва умел читать и с трудом подписывал свое имя. Не ведал он также и религии, ибо, хотя в 1818 году, во время посещения Гуанахая епископом Эспада-и-Ланда, мальчик был крещен и конфирмован по уставу святой римско-католической церкви, однако, прожив на свете двадцать шесть лет, Исидро не смог бы припомнить случая, когда бы он зашел помолиться в церковь или хотя бы произнес про себя какую-нибудь молитву. Впрочем, даже самая короткая из христианских молитв, «Отче наш», была ему неизвестна. И этого-то малого, совершенно невежественного и слишком молодого, чтобы он мог обладать хотя бы теми знаниями, какие даются жизненным опытом, пригласили незадолго до того мастером на сахароварный завод знаменитого инхенио Ла-Тинаха, в поместье, которое по тогдашнему времени оценивалось по меньшей мере в полмиллиона дуро.
81
Гуахиро— кубинские крестьяне, белые креолы.
Исабель подносила к губам свою чашку сиропа, когда где-то на другом конце зала внезапно просвистал и громко щелкнул бич. Вздрогнув от неожиданности, девушка выронила чашку из рук.
— Сеньорита замарали платье, — огорченно проговорил мастер.
— Не беда, — отвечала Исабель, отряхивая юбку.
— Прикажите надсмотрщику, — произнес со строгим видом Леонардо, — чтобы он оставил свой бич в покое.
— Если сеньорита желают, я могу налить им другую чашку, — добавил Больмей с выражением нежной заботливости. — Сироп еще не застыл.