Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
Шрифт:
— Но ведь в том-то вся и беда, что ревнивая женщина не способна оценить верность и постоянство даже в самом безупречном поклоннике. Что проку в моем постоянстве и верности, если ты принимаешь ухаживании мужчин, с которыми не должна иметь ничего общего?
— Это чьи же ухаживания я принимала? Говорите прямо.
— Сказать тебе прямо? А с кем ты ходила на этот бал, когда меня здесь не было? С кем ты танцевала? И у кого ты теперь живешь?
— И это вы называете принимать ухаживания?
— А как это иначе называется? Трудно придумать более верный способ покорить женское сердце.
— Только не мое. Мое сердце заковано в латы и заперто на железный замок. И если есть человек, к которому вы не должны меня ревновать,
— Ты ошибаешься, — отвечал ей Леонардо, изрядно встревоженный тем, что Сесилия наделила портрет Хосе Долорес Пимьенты столь привлекательными чертами. — К твоему другу я не могу испытывать ревнивых чувств. Да я и вообще никаких чувств к нему не испытываю, ни добрых, ни злых, по той причине, что меня нисколько не занимает ни сам он, ни его существование. Какой-то портняжка не может быть моим соперником. Но мне обидно, что ты сочла необходимым объяснять мне, какого рода отношения существуют между вами. Мне совсем не интересно, как вы относитесь друг к другу.
— Вы, конечно, можете так говорить. Я — нет. Я была бы самым неблагодарным существом, когда бы хоть на минуту забыла, чем я обязана Хосе Долорес. Я уж и не знаю, что сталось бы со мной во время мамочкиной болезни, если бы не он. Я без него шагу ступить не могла; он сам все покупал, ходил за доктором, приносил из аптеки лекарства, варил для мамочки куриный бульон, сидел со мною по ночам у ее постели; он привел священника из церкви Сан-Хуан-де-Дьос для последней исповеди, он и похороны устроил и вместе со мной плакал над гробом…
Но тут слезы побежали из глаз Сесилии, и рыдания заставили ее прервать свой рассказ. Однако, уязвленная тоном Леонардо и тем, как пренебрежительно он отозвался о Хосе Долорес, она быстро овладела собой и продолжала:
— Бывают неоплатные благодеяния, и человек, способный забыть их, не смеет смотреть людям в глаза. Хосе Долорес всегда оказывал мне знаки особенного внимания и уважения, а на этом балу он вступился за меня, рискуя собственной жизнью.
— Почему же пришлось ему за тебя вступаться?
— Потому что один негр оскорбил меня.
— То есть как оскорбил?
— А так — я отказалась с ним танцевать.
— Ты надерзила ему?
— Вовсе нет. Я даже не знала, кто он. Какой-то
— И все это только из-за того, что ты пошла на бал для цветных…
— Я это и сама знаю. Теперь я всю жизнь буду раскаиваться, что была там. Мне кажется, это ускорило мамочкину смерть.
И Сесилия снова разрыдалась, а Леонардо, желая отвлечь ее от печальных мыслей или, быть может, выведать у нее о том, что происходило на балу и после него, спросил:
— А что это за негр оскорбил тебя?
— Не знаю. Я его никогда прежде не видела. Да и он меня не знал, а лишь догадывался, кто я. Вероятно, он и танцевать пригласил меня только для того, чтобы иметь возможность оскорбить. Этим он думал отомстить мне за какую-то обиду, которую, как он считает, ему нанесли из-за меня.
— Кто же его обидел?
— Он не сказал. Он только кричал, что по моей вине его разлучили с женой.
— Так это, наверно, был пьяный или сумасшедший.
— Нет, на пьяного он не был похож, скорей на сумасшедшего. Мне даже страшно сделалось. И еще он сказал, что знает меня с колыбели, что ему известно, кто моя мать, а с отцом моим он знаком очень близко, знает его как самого себя.
— Он не может знать твоих родителей, — назидательным тоном изрек Леонардо, — ведь ты подкидыш. Это просто нелепо!
— Да, вот что, — добавила Сесилия, припоминая. — Он сказал, что меня вскормила его жена, что будто бы я — мулатка, а моя мать жива, и она — сумасшедшая.
— И никто не узнал, как его зовут, этого мерзавца?
— Нет, потом все открылось. Один портной — он работает в мастерской Урибе — узнал его. Он назвал его Дионисио Гамбоа, но тот сказал, что его зовут совсем не так, что его имя — Дионисио Харуко.
— У, паршивый пес! — воскликнул Леонардо, сжимая кулаки и скрипнув от ярости зубами. — Ну, погоди, всыплют ему горячих, когда поймают! Как бог свят! Да еще и как всыплют! Тонда, верно, напал уже на его след. И какой он там к черту Дионисио Харуко! Зовут его, положим, Дионисио, это так, но никакой он не Харуко, — он Гамбоа, потому что принадлежит моей маме. Знаешь ли ты, что этот грязный, подлый, неблагодарный негр украл у папы старинный костюм, и мало того — он еще сбежал и оставил маму без повара! Никогда ни одному негру у нас в доме не позволяли того, что позволяли ему. И вот как он отплатил нам на добро! Ну ничего, он за это ответит! Мы сыщем его, где бы он ни скрывался, хоть на дне морском! Слово чести, его проучат, как он этого заслужил. Шкуру с него мало спустить за то, что он сделал! А ко всему прочему он еще и тебя оскорбил! Негодяй!..
В пылу негодования Леонардо не тотчас заметил, как напугали Сесилию его неуместные угрозы, не говоря уже о том, что он выставил себя перед нею в смешном виде, ибо девушка без особого труда сообразила, что ярость ее возлюбленного вызвана не столько оскорблением, нанесенным ее особе, сколько тем, что по милости какого-то негра семья сеньоров Гамбоа осталась без повара. Спохватившись. Леонардо добавил, с некоторым, правда, опозданием:
— Однако довольно об этом. Я другого не пойму: какая может существовать связь между тобою и тем, что Дионисио разлучили с его женой? Никакой, решительно никакой связи! Тебя, наверное, еще и на свете не было, когда мама отправила Марию-де-Регла, жену Дионисио, в Ла-Тинаху. Мария своим злонравием и строптивостью вывела маму из терпения. Но если ты тогда еще не родилась, то как же она могла стать твоей кормилицей? Вот кого она действительно выкормила — так это сестру Аделу. Полно, что за вздор! Дионисио просто ошибся или выдумал эту нелепицу только для того, чтобы сорвать на тебе свою злость. Вероятно, он думал, что может оскорблять тебя безнаказанно.