Сестра Моника
Шрифт:
– Ах! Полковник, ты молвишь, словно ангел!
– воскликнула в упоении моя мать, сорвала с себя нагрудную косынку и прижала лицо супруга к своей вздымающейся от восторга груди, расстегивая при этом ему штаны; она подвернула его рубашку и мягкими пальцами подняла колосса на месте холодного и необрезанного Саваофа[50] ее храма.
Отец засмеялся, задрал моей матери юбки и исподнее и засунул ей палец туда, куда она, разумеется, хотела бы вставить кое-что другое.
– Я позволил тебе заглянуть в потаенные глубины моего сердца, - продолжал он, возбуждая ее рукой, в то время как моя мать с трепетаньем в членах продолжала перед ним,
Едва акт примирения был завершен, отец продолжил излагать свои аргументы:
– Не правда ли, Луиза, - заметил он, кроме прочего, - пока закон не затрагивает естественного и свободного отношения человека к человеку и человеческой природе и со всей суровостью применяется лишь в случае извращения или преступления, он терпим; когда же с законом свыкаешься, то думаешь уже, что даже и наказание полезно?
– Разумеется, - отвечала Луиза, - наказание всегда обосновано.
– В этом пункте, - продолжал отец, - государство и церковь отделились друг от друга; государство занято преступлениями против естественного и гражданского порядка, церковь наказывает проступки против порядка божественного и морального. Мы бы сами ничего не узнали о грехе, коли бы не закон, гласящий: не прелюбодействуй; или если бы последствия грехов не убедили нас в силе законов...
Преступления имеют и еще один невыносимый противовес: ведь Каин[52] страдал, осужденный собственной совестью; а если бы у какой-нибудь нации или у какого-нибудь народа было бы дозволено безнаказанно убивать или калечить, красть или клеветать, ненавидеть или завидовать, то там закон противовеса не имел бы, в отличие от жестокости, никакой силы. История знает подобные примеры. De gustibus non est disputandum![53] То, что, в отличие от льва или тигра, розы или можжевелового куста, воды или камня, не является законом для себя самого, должно определяться законами извне. Мы также можем допустить, что в самой природе вещей ничто не может быть определено в своем устройстве на века. Например, вода, замерзающая у нас лишь в определенное время года, на Сатурне превратится в камень! И, конечно же, будет оставаться камнем, пока с этой планетой не случатся какие-нибудь изменения. Но могла бы ты представить себе невозможность таких изменений?
– Нет, разумеется, нет, милый Август, - ответила мать и оправила платье.
– В общем, - продолжал отец, - ты должна сделать выбор! Моя философия и мои права, моя любовь и мои принципы никогда не переступят границ справедливости... потому как страсть почти не вмешивается в мои дела.
Здесь возникла пауза, а затем отец спросил:
– Как далеко зашло у вас с лейтенантом? Я знаю, он любит тебя и жаждет удовлетворить свою страсть... Видел ли он что-нибудь еще, кроме твоей груди?
– Да! Надеюсь, что да!
– И что же? И как же?
– Вчера я обрывала вишни, он стоял внизу, и я приметила, что каждый раз, когда я наклоняюсь, он заглядывает мне под исподнее. Признаюсь, это меня возбуждало. Я расставляла ноги как можно шире, он определенно все видел, потому что расстегнул ширинку и воскликнул: «Божественная Луиза!..», а потом вытащил из штанов рубаху и начал призывать своего буяна к законному порядку. Я не могла произнести ни слова, только обнажила себя и, прислонившись к дереву, осмелилась пальцами охладить свой пыл.
– Мужчина, стоит заметить, не лишен утонченности, Луиза, - молвил мой отец, - но подобная утонченность не подобает людям, исполняющим государственный долг. В словаре евреев два слова: - обрезать и - распутничать, стоят рядом; мы обязаны преподать лейтенанту закон обрезания. Он заслужил обрезания, ведь тот, кто перед обнаженными прелестями женщины, которую он знает, вытворяет подобное, должен, по меньшей мере, быть обрезан...
– Это мало поможет, - возразила моя мать...
– Ах! пускай это послужит знаком, навроде выжженного в соответствии с уголовным правом на коже преступника клейма в виде виселицы или колеса, это придаст цену его чувственности. Он должен быть обрезан, Луиза! Причем ты сама должна сделать это, и таково будет мое второе условие: от каждого, кто насладится тобой, ты должна мне принести крайнюю плоть.
– Ха!
– воскликнула моя мать и положила ногу на ногу.
– Ты - бесподобный мужчина. Я постараюсь быть достойной тебя! Лейтенант станет моей первой принесенной тебе жертвой.
– Пожалуй!
– улыбаясь, ответил отец.
– Ты сделаешь Бовуа евреем, а я сделаю тебя... святой: я дам тебе вкусить пищи богов и перед этим наряжу тебя так же, как Артаксеркс нарядил Эсфирь[54] той ночью, когда он соизволил сделать свой член продолжателем еврейского феодализма; нет, лучше: я украшу тебя, как украсил честолюбивый Мехмет Завоеватель[55] свою Ирену, прежде чем отрубить ей голову.
– Непременно, мой милый, и я сама приготовлю все необходимое, а пока пришлю-ка к тебе нашу Каролину; прошу тебя, сделай ей что-нибудь приятное; ее Хельфрид подхватил в Галле[56] горячку и умер, и она безутешна; тебе понравится ее красивая грудь, и, коли ты того пожелаешь, Каролина тебе ее покажет и даже не будет при этом плакать.
– Неужели? Она уже так образована?
– Она прошла мою школу.
– Ага! тогда понятно. Пускай придет.
Мать удалилась, а Каролина явилась перед моим отцом.
– Что прикажете, милостивый господин?
– Не прикажу, дочь моя, попрошу. Подойди ко мне!
Линхен подошла к нему.
– Ты красивая, добродетельная, милая девушка!
– Ах, прошу вас, милостивый господин! Не смущайте меня - мне думается, я такая, какой должна быть...
– Какой же?
– Добродетельной, милостивый господин!
– А какова моя легкомысленная супруга, она ведь не добродетельна... правда?
– Ах, она сама добродетель, сама любовь.
– Что же ты называешь добродетелью и любовью?
Каролина благовоспитанно потупила взор и зарделась.
– Моя жена тебя совратила, то бишь посвятила в тайны любви.
– Милостивый господин, - воскликнула Линхен и упала полковнику в ноги.
– Ах! я прошу вас, ради всего того хорошего, что еще во мне осталось, пощадите меня!