Шаляпин
Шрифт:
Этот Мефистофель оживил старую оперу. Несмотря на всю ее жизнеспособность, несмотря на доступность ее сюжета и на тот благодарный материал, который она дает певцам различных категорий, она, в виду повышенных художественных требований, предъявляемых ныне к музыкально-сценическому представлению, уже начала покрываться архивной пылью.
Шаляпин снова поднял интерес к ней. Он подтвердил старую истину, что большому таланту везде есть материал и никогда нельзя знать наперед, что он с ним сделает. Материал для роли Мефистофеля в “Фаусте” всегда заставлял сомневаться, стоит ли серьезному артисту с ним возиться, можно ли сделать из него что ни будь мало-мальски стройное в художественном смысле. Указывалось, что роль Мефистофеля у Бойто, хотя тоже вовсе не отвечает гетевскому
И если бы Шаляпин ничего не дал, кроме этих двух сценических образов, он все таки прослыл бы замечательнейшим артистом нашего времени, потому что искусство, с каким он разрешил две труднейшие задачи, не имеет себе равного, потому что краски и приемы, которыми он воспользовался для возможно более проникновенного олицетворения двух разных, но взаимно друг друга дополняющих образов духа зла, никем до него не были найдены и остаются никем непревзойденными, будучи всецело его личным достоянием, вытекая целиком из особенностей его гения, его способности восприятия и его творческой манеры, совершенно самобытной, не считающейся ни с какими традициями и канонами.
“БОРИС ГОДУНОВ” МУСОРГСКОГО
Трагедия умирает… “Для меня так это ясно, как простая гамма”, повторю я слова пушкинского Сальери.
Да, трагедия умирает. Стихийные движения человеческой души, бурные порывы страстей, грандиозные размахи железной воли не привлекают более внимания искусства, и оно с высоты, где прежде обитало, прекрасное, гордое, спустилось сюда, на землю и… забралось в подвал, а здесь, придавленное тяжелым сумраком беден, само стало приниженным, худосочным, серым, как эти проклятые будни, в которых влачимся мы-“чада праха”. Искусство занялось изображением повседневного, обыденного и, соответственно своим задачам, потребовало для служения себе и жрецов таких же мелких, таких же скудных, неспособных околдовать сердца людей.
Умирает трагедия, умирает великое искусство, гордое и свободное, отходят в тень и великие жрецы его. Нет больше трагиков! Некому воплощать на сцене образы Шекспира, Шиллера, Гете и других титанов искусства, и их удел отнынепокрываться пылью в тиши библиотечных шкафов.
И все-таки-последний час еще не пробил! Еще мы наслаждаемся последними вспышками трагедии, которая перенеслась на оперную сцену, дивно воплотясь в образе Шаляпина.
Шаляпин-последний трагик.
1 сентября 1598 года. Торжественно венчается на царство боярин Борис Федорович Годунов… Исполнилась заветная мечта долгих лет. Увлекаемый стихийной силой честолюбия, устранив все препятствия, Годунов достиг высшего величия, воссел на престол великих царей московских. Свершилось! Торжественный трезвон кремлевских колоколов вещает всей Москве, что новый царь помазан на царство великим патриархом.
И вот он выходит из Успенского собора, в предшествии рынд, и по красному помосту, ведущему сквозь толпу, медленно движется в Архангельский собор, поддерживаемый под левую руку ближним боярином, под правую-князем Василием Ивановичем Шуйским. Какое величие! Какая красота! Какая истинная царственность во всем обличии, в выражении лица, в торжественной поступи! Вот Борис
Скорбит душа.
Какой-то страх невольный
Зловещим предчувствием
Сковал мне сердце.
В этом кратком мгновении, в этих немногих словах, в которых внятно звучит тревожное чувство, еще только нарождающееся, еще не осознанное, -уже заложено, уже ясно видится зерно грядущей трагедии. И вдруг разрастается
широкая фраза, вдруг льются мощные, полные восторженного настроения звуки:
О праведник, о, мой отец державный! ..
Дивное, изумительно выдержанное mezzavoce оттеняет всю глубину мольбы, исходящей из царского сердца:
Воззри с небес на слезы верных слуг
И ниспошли ты мне
Священное на власть благословенье.
Голос Шаляпина звучит здесь, как орган, так же плавно, так же могуче, так же широко, с какою-то особенною красотою тембра, и сливается в полной гармонии с аккордами оркестра, проникновенно знаменующими великую торжественность этого мига.
Еще задушевнее, еще искренне раскрывается высокое стремление нововенчанного царя:
Да буду благ и праведен как ты.
Все сознание великого бремени, принятого им на себя, прорывается в словах:
Да в славе правлю свой народ!
И исполненный царского величия взор устремляется на собравшуюся толпу.
Шаг вперед:
Теперь поклонимся
Почиющим властителям России.
И вдруг останавливается, и в голосе сразу слышатся непреклонная нотки привыкшего повелевать властелина, что так хорошо подчеркивается здесь и самой музыкой:
А там сзывать народ на пир,
Всех, от бояр до нищего слепца!
Да, истинно царское величие, царская щедрость и широта души- открыть вход в царские палаты на радостный пир всему народу. И надо слышать эту широту звука и удивительно выражаемое радушие:
Всем вольный вход, все гости дорогие!
Дальше движется шествие к Архангельскому собору. Дойдя до его паперти, царь опускается на колени и склоняется во прах, касаясь лбом пола, являя величайшее смирение, весь проникнутый сознавшем необычайной торжественности переживаемой минуты. Поднимается и, с взором, устремленным к небу, осеняя себя крестным знамением, входит в собор на поклонение “почиющим властителям России”. А спустя малое время, выходить оттуда, за ним бояре, дождем сыплющие деньги; народ, который тщетно пытается оттеснить стража, кидается подбирать монеты. А вверху звучать колокола, торжественно вещая всей Москве, что новый царь помазан на царство великим патриархом.
Прошло пять слишком лет. На высоте правления спокойного, безмятежного, мы застаем царя Бориса. Перед нами внутренность царского терема в московском кремле. Только что в увлекательной живости разыгрались в хлест царевич Федор и мамка, меж тем как царевна Ксения, пригорюнившись, сидит в стороне, -как входит Борис. “Ахти! “- вскрикивает мамка.
Чего?
Аль лютый зверь наседку всполохнул?
Шутка, а вот не отражается она в звуках голоса, потому что давно уже темна душа царя. Тяжелые думы вымели прочь последние остатки радости, и если порою, шутка и слетит с языка, то она мрачна; не заиграет на устах благостная улыбка, и радостью не озарится суровое лицо царя. Медленно подходит он к любимой дочери, и только тут словно вдруг согревается его давно застывшее сердце, и бесконечной теплотой, любовью, лаской проникнут голос: