Шаляпин
Шрифт:
Следя за исполнением Шаляпина, поражаешься, до чего оно проникнуто скульптурностью. Эта крупная фигура точно изваяна из бронзы, нет ни одной расплывчатой линии, все определенно, все вычеканено. И в то же время чувствуется, что под этой броней, застывшей, окаменевшей, таятся необычайная гибкость и подвижность. И не только сама фигура чеканна, чеканены все слова, каждая нота. Тут мы сталкиваемся с явлением исключительным, которое до сих пор, несмотря на всю славу Шаляпина, плохо понято и оценено, быть может, лишь немногими. Поразительно, до какой степени Шаляпин-оставаясь в пределах такта, скованный ритмом, который он усваивает, как никто, - разнообразить музыкально - драматические оттенки не только слова, но и частей слова, достигая желаемых эффектов изменением тембра голоса и разнообразной звучностью его, которая в , его устах знает тысячи ладов. От этого выигрывает не только драматическое, но и музыкальное достоинство
Вот он отступил от двери, сделал несколько шагов на середину комнаты и спокойно-небрежным тоном говорит Фаусту, сомневающемуся во всесилии злого духа:
Испытай, если можешь!
Надо видеть изумление, разливающееся по лицу Мефистофеля и проникающее каждое его слово, когда на реплику Фауста: “Уйди”, он отвечает:
“Как? Вот так благодарность! “.
И затем принимает позу ментора, отчитывающего воспитанника за то, что тот не вполне ясно отдает себе отчет в своих поступках:
Ты должен, доктор, знать,
Что с сатаной нельзя так поступать,
Не стоит вызывать его из ада…
И с особым ударением, с категорической настойчивостью повторяет:
Не стоит вызывать его из ада,
Чтоб тотчас же назад прогнать…
Весь дальнейший разговор великолепен по богатству интонаций, которые Шаляпин вкладывает в речитативы, у всех других исполнителей этой роли проходящие совершенно незаметно и внимания слушателя не привлекающие. Надо слышать, как Шаляпин произносит фразу: “Счет потом, потом сведем”, на миг отворотив свое лицо от Фауста; беспредельное, истинно сатанинское лукавство звучит в этих словах. И вдруг моментальное изменение выражения во фразе: “Я здесь всегда к твоим услугам”, которая произносится с замечательной широтой звука. “А там-ты будешь мой”… чуть заметное движение пальцев левой руки дает понять Фаусту, что его там ожидает. Немудрено, если тот после этой фразы отпрядывает прочь, а Мефистофель с чуть заметным сарказмом преследует его словами: “Ты в волнении, о, будь смелее”…
И развертывает перед ним картину юности, которая так прелестна. Сам же, в ожидании, пока Фауст насытит свой взор чудесным видением, спокойно, с несколько даже скучающим видом, усаживается в кресло перед его письменным столом, раскрывает первый попавшийся фолиант и равнодушно вглядывается в знаки, что начертала на его страницах человеческая мудрость, повертывает лицом к себе череп, лежащий на груде книг, и потухший взор этого пустого костяка, который тоже когда-то жил, страдал, мыслил, радовался, на мгновение встречается с острым взглядом Мефистофеля. И посреди этого занятия кидает Фаусту убийственно-равнодушное:
– “Ну, что, как находишь?”.
– “Дай мне”…
Ага! Не устоял! И договор, страшный договор - заключен! Совершенно мимолетно бросаются слова: “Вы мой властитель”, как бы подчеркивая, что действительного значения они не имеют, и замечательна экспрессия звука, которую Шаляпин дает на слове “сила”, произнося фразу:
“В ней яда нет, в ней жизни сила! “. Фауст перерождается к новой жизни, а вместе с ним и Мефистофель как-то сразу сбрасывает свой важный тон, давая почувствовать, что теперь он вполне готов на разные веселые проказы, на все, что может доставить развлечение в жизни.
Когда в следующей картине, на празднике, Мефистофель появляется среди радостно настроенной, беспечной толпы, он становится похож на черта народных сказаний и простодушных поверий, все непонятное в жизни приписывающих нечистой силе. Это черт, занимающийся всевозможными проказами; черт, величайшее удовольствие которого в том, чтобы одурачивать людей, насылать на них хмару, подставлять им ногу; вдруг выскочить в темном переулке из под ворот, оседлать какого ни будь мирного горожанина, который после приятельской беседы под сводами винного погребка возвращается к себе домой, изрядно заложив за галстук, оседлать его и приняться настегивать, пока тот не заорет благим матом, после чего соскочить и скрыться за ближайшим углом, наполнив переулок раскатистым хохотом; или внезапно фукнуть прямо в лицо торговке, спешащей с рынка; или опрокинуть тележку мызника, везшего зелень на продажу, и заставить его осла отчаянно лягаться и орать на весь околоток; или выкинуть недурную штуку с вывесочным бочонком трактирщика, заставив вдруг забить оттуда целый фонтан вина, на которое добрые граждане, падкие и на хмель и на даровое угощение, тотчас
Когда товарищ ваш споет,
Что начал он, я предложу вам
Спеть различных много песен.
И на замечание Вагнера:
С нас довольно одной,
Была бы лишь забавна Отвечает:
Я надеюсь, что вам
Понравится и очень…
Здесь неподражаемы ударения на словах “вам” и “очень”, в которые вкладывается чрезвычайно тонкий смысл.
Во время оркестровых тактов, предшествующих балладе, Мефистофель стоит, прислонившись к столу в беспечной позе, и с веселой усмешкой оглядывает собравшуюся вокруг него толпу. Кажется, ничто не предвещает грозы, нет и намека на то, что под этим обликом и костюмом, хотя и своеобразным, скрывается некто, таящий в себе беспощадную разрушительную силу. И вдруг он прянул, как стрела:
На земле весь род людской
Чтит один кумир священный…
Шаляпин со страшной силой бросает в воздух эти слова. В самой широте звука, с какой произносится “на земле”, чувствуется вся огромность пространства, имя которому “земля”; и вот на этом-то беспредельном пространстве царить один кумир-“телец златой”. При этом жест Шаляпина неподражаем. Он ни в чем не похож на прежний условнооперный жест, которым певцы сопровождали исполнение знаменитой баллады. У Шаляпина слова эти подчеркиваются странными телодвиженями, жуткими, судорожными; его руки не отброшены в сторону в широком, размашистом движении, а наоборот-от плеча до локтя почти прижаты к телу, а в нижней части двигаются быстро, нервно, пальцы то сжимаются в кулак, то разжимаются. Жест изменяется при словах-“пляшут в круге бесконечном”; тут он вдруг делается округлым, плавным, широким; еще более рельефным становится он при словах: “сатана там” правит бал”; при повторении этой фразы хором, Шаляпин поворачивается к зрителям спиной, к хору лицом, и по чуть заметному движению ног видно, что он точно слегка приплясывает в такт, а простертыми врозь руками он как бы дирижирует хором, как бы управляет этой толпой, которая всегда находится в его власти, лишь стоит ему того захотеть, причем опять таки главная сила выразительности сосредоточена в пальцах, делающих едва уловимые движения. Начинается вторая строфа, -и опять на словах: “этот идол золотой” звук и слово достигают крайних ступеней выразительности.
Исполнение этой баллады Шаляпиным потому так обаятельно, что на ней артист сосредоточивает всю силу своего темперамента, весь огонь своей страсти; передачу этой баллады всего уместнее назвать именно страстной; потому-то она так заражающе действует на зрителей, вызывая вихрь бурного восторга и несмолкаемые требования повторения. Отвечая на эти требования, Шаляпин прибегает к любопытному приему: он поет как бы третью строфу, содержащую другие слова. Их, конечно, нет ни во французском подлиннике, ни в русском переводе, они кем-то сочинены специально для Шаляпина, и - нужно отдать справедливость - гораздо более зловещи и жутки, чем те, что содержатся в либретто. Вот эти слова:
Восстает на брата брат,
На земле кровавый ад,
Стоном вся земля полна.
Торжествует сатана!
Сколько тут в голосе Шаляпина сарказма, злобы и издевательства над жалким человеческим родом, который сатане, с высоты его величия, должен казаться лишь темной кучей каких-то червей, смутно копошащихся во тьме и поедающих друг друга в ожесточенной борьбе за существование.
Исполняя эту строфу, Шаляпин окончательно становится каким-то таинственным, страшным существом, которое неизвестно откуда взялось и бросает людям в лицо такие истины, что кровь застывает в жилах. Этот красный незнакомец заставляет вас забыть, что перед вами опера, что сочинил ее Гуно и что вообще все это “нарочно”. И когда он оканчивает свою песнь и снова в прежней позе прислоняется к столу, с той же вызывающей улыбкой оглядывая разношерстную толпу горожан, солдат, студентов, вы сами. зритель, спокойно сидящий в кресле с голубой плюшевой обивкой, искренне разделяете их недоумение: “Ну, песня странная твоя”.