Шаляпин
Шрифт:
“Ответа жду”.
Лучше бы он не требовал его, потому что ответ, каков бы он ни был, несет в себе пытку для царя, и Шуйский, умный и хитрый царедворец, это отлично знает. Борис поворачивается к Шуйскому спиной, делает несколько шагов сначала в одну сторону, потом в другую, и по лицу его видно, что он дорого дал бы за то, чтобы его вопрос остался без ответа, чтобы Шуйский ему ничего не рассказывал. Лицо его непрерывно искажается от внутренней, душевной боли, он все время как на угольях, а князь не может уняться, и слова его рассказа точно свистящие удары бича… “По ним уж тление заметно проступало. Но детский лик царевича был светел”… Борис весь содрогается, чувствуется, как его душа наполняется каким-то страшным черным туманом, а тот продолжает: “чисть и ясен; глубокая, страшная зияла рана”… Удары кнута сыплются все чаще и чаще… “А на устах его непорочных улыбка чудная играла”… Жестокая судорога пробегает по лицу Бориса; непонятно, как он еще выдерживает. Однако, всему есть предел, и внезапно, срывающимся, полузадушенным: “Довольно! “-Борис изгоняет
Господи! ты не хочешь смерти грешника,
Помилуй душу преступного царя Бориса! ..
Рука пытается сотворить крестное знамение и не слушается, сделалась точно деревянная, и нет даже в этом целительном бальзаме облегчения для несчастного царя…
И вот конец, трагический, неотвратимый, увенчавший жизнь человека, достойного лучшей участи, но увлеченного роковым сцеплением обстоятельств, узел которых коренился в нем самом, в его неслыханном честолюбии.
Заседание боярской думы. Все сбились в круг и недоверчиво выслушивают рассказ Шуйского о том, как он подсматривал в щелку за царем и какого страшного зрелища сделался свидетелем. И вдруг… неожиданное, самое явное подтверждение слов князя. С левой стороны, в глубине, дверь из Грановитой палаты открыта куда-то в направлении внутренних покоев. Внезапно из этой двери с криками: “Чур, чур! ” оборотившись спиной к собравшимся, не видя никого, не замечая происходящего вокруг, делая порывистая, странные, растеренные движения, совершающиеся как-то помимо его воли, появляется царь Борис, в облачении, но с непокрытой головой, с растрепанными волосами. Он сильно постарел, глаза еще больше ввалились, еще больше морщин избороздило лоб, перекрестными лучами легли он вокруг глаз, седина еще явственнее побелила голову и густую, некогда такую красивую, бороду; печать страдания, глубокого, неутолимого, еще пуще врезалась в царственный черты лица. Впечатление совершенного бреда наяву, когда душа кажется разлучившейся с телом, производят слова, которые он произносит лицом к зрителям, но еще не видя бояр и не сознавая, где он находится:
Кто говорит-убийца?..
Убийцы нет!
Жив, жив малютка! …
А Шуйского
За лживую присягу четвертовать!
И только когда Шуйский, тихо подкравшись сзади, произносит над самым его ухом: “Благодать Господня над тобой”… царь медленно начинает приходить в себя, и видно, что это стоит ему больших усилий: пальцы нервно ерошат волосы, судорога пробегает по лицу, и лишь понемногу он начинает отдавать себе отчет в том, что кругом происходит что стоит он в Грановитой палате, что перед ним бояре, которых он же сам и пригласил. Затем медленно, через силу волоча ноги, Борис движется к царскому месту и останавливается на мгновение, чтобы выслушать сообщение Шуйского о некоем неведомом смиренном старце, который у крыльца соизволения ждет предстать перед светлые царские очи, дабы поведать великую тайну. Что же, пусть войдет. Царю теперь все равно; беды от этого прихода он не ждет, а кто знает, “беседа старца, быть может, успокоить тревогу тайную измученной души”… Робкая надежда слышится в этих словах, и не предчувствует несчастный царь, какой удар готовит ему это неожиданное посещение. С царским величием, хоть и безмерно усталый, садится Борис на престол, дает знак сесть боярам.
Входит Пимен. Царь встречает его совершенно спокойным взглядом. Старец начинает свой рассказ про пастуха, ослепшего с малых лет и однажды в глубоком сне услышевшего детский голос.
Прощай, мой сын… умираю…
В одном слове: “Прощай”-вся тоска израненной души, несказанная глубина чувства, потрясающая сила муки.
Сейчас ты царствовать начнешь.
Не спрашивай, каким путем я царство приобрел…
При последних словах - легкая судорога пробегает по лицу Бориса, и дрожью проникнут его голос. Воспоминание о страшном деле опять встает перед ним в этот великий час… Но, быстро оправившись, он продолжает уверенно, как бы сам себя подбодряя:
Тебе не нужно знать.
Ты царствовать по праву будешь,
Как мой наследник, как сын мой первородный…
Это его единственное утешение: сын его невинен, он не ответственен за грехи отца. И уже совсем окрепшим голосом, с уверенной силою мудрого правителя, дает он наследнику свой завет:
Не вверяйся наветам бояр крамольных,
Зорко следи за их сношениями тайными с Литвою,
Измену карай без пощады, без милости карай…
Особенно сильно подчеркивает он: “без милости карай”; довольно он сам страдал от неверности слуг государевых, расшатывающей московское царство. И дальше наставительно внушает Федору:
Строго вникай в суд народный-суд нелицемерный…
Твердость и строгость голоса внезапно сменяются сердечной теплотой, когда он увещевает сына:
Сестру свою, царевну,
Сбереги, мой сын, -ты ей один хранитель остаешься,
Нашей Ксении, - голубке чистой…
Державные заботы кончились, прошел и подъем сил, вызванный сознанием царственного долга перед страной. Борис слабеет, он чувствует приближение смерти, ощущает ее ледяное дыхание… Теперь одна, одна забота, безудержная мольба человека, прожившего во грехах всю долгую жизнь свою, мольба отца, который любит своих родимых чад:
Господи! .. Господи! ..
Воззри, молю, на слезы грешного отца,
Не за себя молю, не за себя, мой Боже! ..
Отчаянным стоном звучит это “не за себя”… Ему уже больше ничего не надо, он готов вручить душу в руки ангела своего, если только хранитель светлый уже давно не отступился от него, погрязшего во зле, в бездне преступления… Но дети, кроткие, чистые, они чем виноваты?.. И в порыве горячего предсмертного моления, летящего к престолу Бога, отходящий царь Борис, уже не сознающий могущества и власти, не царь больше, но только слабый смертный и отец, делая над собою усилие. сползает с кресла, становится на колени и, обнимая сына, устремляет взор, застланный предсмертным туманом, туда, наверх, к престолу Вечного, Нелицеприятного Судьи. И весь он-одна мольба, горячая, тихая, кроткая, слезная…
С горней, неприступной высоты
Пролей Ты благодатный свет
На чад моих невинных,
Кротких, чистых! ..
Силы небесные! Стражи трона Предвечного!
Крылами светлыми оградите мое дитя родное
От бед и зол… от искушений! ..
Вся его душа изливается в этой предсмертной мольбе, слова звучат тихо и как бы отрешенно от всего мирского, звуки голоса плывут чистые, мягкие и нежные и медленно угасают; последнее слово “искушений” расточается в таком pianissimo, точно где-то в тишине ночной, при полном безмолвии всей природы, одиноко застонала струна неземной арфы, и, замирая, ее тонкий звук пронесся далеко, далеко и неслышно растаял, и тишина стала еще глубже, еще таинственнее… А за плечами у царя, чуть слышимое, всколыхнулось трепетание крыльев смерти, и царь, коленопреклоненный, замер, прижимая к себе в последнем любящем объятии своего сына. Но вот, в тишину, царящую в палате, вливается похоронное пение, постепенно приближающееся. С усилием Борис встает, опираясь на сына, и полу ложится снова в кресло. Звуки пения растут, и на минуту царь возвращается к сознанию действительности: