Шаляпин
Шрифт:
“ДОН-КИХОТ” МАССНЭ
Снова образ трагедии встает перед нашим внутренним взором… Вот, на мгновение, неподвижная, подобная изваянию из черного мрамора, с лицом, скрытым под черным покрывалом, возникла величавая муза. Когда-то она вдохновляла людей на подвиги высокого творчества… А теперь- где жрецы твои,
о, печальная муза трагедии?.. С каждым оборотом песочных часов Сатурна ряды их редеют…
От идеалов трагического все более и более удаляется искусство, в частности-искусство театральное. В последние два года перед войною нам посчастливилось любоваться прекрасным искусством Эрнста Поссарта. И вот, только, это впечатление не позволяет нам сказать, что дух трагедии, да и вообще великое сценическое мастерство, воплощается в одном Шаляпине. Шаляпин и Поссарт-два имени, достойные стоять рядом. Один-роскошный цветок, выросший на тучной почве западной культуры, где оплодотворение совершалось веками; другой-столь же пышный цветок, чудом распустившийся в родной глуши… Дух веет, где хочет. Он может избрать для своего воплощения высокую форму, которая является последним звеном в длинной цепи подготовительных форм; он может выхватить прямо из целины народной оболочку, не имеющую культурных корней в прошлом, которая должна стать сама по себе прекрасной и совершенной, как первозданный Адам, которая должна в самой себе таить возможность всех сокровищ культуры, проявляющейся в органически цельном и художественно законченном творчестве. Таков Шаляпин. Когда я смотрю на этого изумительного артиста, когда стараюсь осмыслить это явление на фоне юной русской культуры, мне вспоминается фреска Микель-Анджело на потолке Сикстинской капеллы в Риме: на голой поверхности земли лежит обнаженный Адам; лежит великолепная форма человеческая, и пролетает в сонме ангелов Бог-Создатель и одним прикосновением пробуждает ее от сна: “Иди и твори жизнь! “. Некогда что-то подобное случилось с Шаляпиным. Тайный голос нашептал ему, первозданному: “Встань, иди и твори! “… И он,
Много лет за городом, в придорожной пыли, лежал простой серый камень, самый обыкновенный серый песчаник, в котором не было иной красоты, кроме красоты первобытно-грубого вещества. Но коснулся его вдохновенный ваятель и иссек такое лицо, что люди сбегались толпами, и каждый, уходя, уносил в душе смутное беспокойство, до того живо и величественно смотрело это лицо. И подняли люди то, что было когда-то невзрачным серым камнем, и перенесли на городскую площадь, и поставили его там, как лучшее украшение, как народную гордость, и удивлялись все, говоря: “Кто бы мог подумать, что это был простой серый камень, лежавший за городом, в придорожной пыли”…
Так из ничего, из грубого бесформенного вещества великий художник создал лицо, которое смотрело на человечество, насылая на него странные чары, так стал хлебом твердый камень, духовным хлебом, без которого слишком голодно было бы людям.
Так из ничего, из каких-то ничтожных крох, упавших со стола великого Сервантеса, создал Шаляпин силою своего гения Дон-Кихота, величественный образ, в котором нет ни одной черты, способной оставить нашу душу в холодной неподвижности.
Это был исключительный художнический подвиг. Во всех других ролях Шаляпину было из чего творить. В обоих Мефистофелях (Бойто и Гуно), в Олоферне, в Сусанине, не говоря уже о Борисе Годунове, везде материала достаточно, везде есть необходимая для оперного артиста двоякая опора: в тексте, где имеется либо органически развивающаяся драма, либо немалое число отдельных характерных черт и ярких моментов, и в музыке, которая, озаряя слово светом мелодии, удваивает его выразительность и, вообще, служит основой для творчества, стремящегося к созданию цельного, выпуклого художественного образа. И только в “Дон-Кихоте” Масснэ ничего этого нет. Более того, отправляясь в театр, нужно прежде всего подавить в себе самую память о “Дон-Кихоте” Сервантеса. Не правда ли, странное требование? Ведь в уме всякого мало-мальски образованного человека при одном упоминании слова “Дон-Кихот” неизбежно встает представление о великом испанском писателе. Но надо помнить, что если в дело вмешался француз, то ни за что не обойдется без чисто галльского легкомыслия, которое поскольку иной раз безмерно радует, постольку способно раздражать, когда распространяется на предметы, требующие совершенно иного отношения. Французы даже Шекспира играют сплошь и рядом в каком-то необычайном приспособлении, так что же говорить об области, где даже у нас далеко не все обстоит благополучно, а мы в ней далеко опередили французов, именно-об оперных либретто, и подавно, о переделках великих сюжетов для опер. Ведь мы закрываем глаза на невероятное изуродование гетевского творения только потому, что очень уж к нему привыкли. То же случилось и с “Дон-Кихотом”. Разница лишь в том, что “Фауст” Гуно, вероятно, никогда не сойдет со сцены, ибо, что бы там ни было, в этой опере - сплошь прекрасное пение, местами же не мало и просто хорошей музыки, а “Дон-Кихот” Масснэ обречен на скорое забвение, потому что в нем нет ни музыки, ни пения. Но в одном отношении самое появление на свет этого произведения весьма поучительно. Композитор написал его специально для Шаляпина. Какой урок нам! Судьба послала нам величайшего оперного артиста, и до сих пор ни один русский композитор не удосужился написать оперу, насчитанную на него. Тот же Масснэ писал “Эсклармонду” для Сандерсон, переписывал теноровую партию Вертера для Баттистини, ибо слишком хорошо понимал, что значит участие такого художника пения, и, наконец, сочинил “Дон-Кихота” ради нашего Шаляпина. А у нас?.. Между тем, одна мысль о том, какой образ может быть создан Шаляпиным, казалось бы, должна вдохновлять музыкальных авторов.
Тем более досадно, что, имея в виду Шаляпина, так небрежно обошлись с “Дон-Кихотом”. Сначала Сервантеса перекроил на свой лад некий Лоррен. Это, впрочем, было еще до Масснэ. Потом явился либреттист Кэн и произвел свою перекройку. Получился текст для музыки Масснэ, причем вся глубина мысли, чистота и возвышенность идеи, аромат поэзии, которыми мы восхищаемся у Сервантеса, исчезли; остались, подобно тому, как мы это видим в “Фаусте” Гуно или в “Гамлете” Тома, лишь имена действующих лиц да слабые намеки на обстановку, и кое-какие обрывки знакомых событий, поступков и речей. Дульцинею превратили в куртизанку. Каше-то разбойники где-то обокрали Дульцинею, похитив у нее драгоценное ожерелье. Дон-Кихот отправляется на поиски и добывает ожерелье. Все эти перипетии, весьма несложные и мало-художественные, разыгрываются на фоне тривиальнейшей музыки. Последняя ужаснее всего. Надо было совершенно ничего не понять в личности Дон-Кихота, чтобы не найти на своей музыкальной палитре красок, которые дали бы музыкальную обрисовку рыцаря печального образа, способную раньше, чем поднялся занавес, раньше, чем появился ДонКихот, кто бы его ни воплощал, затронуть в нашей душе такие струны, которые звучали бы в унисон со струнами души ДонКихота, чистого мечтателя. Вместо всего, что подсказывается самой элементарной логикой искусства, одни клочки, обрывки, мертвые, бесформенные, поистине грубый камень, покрытый придорожной пылью.
И вот по этим-то разрозненным клочкам, захватывая роль гораздо шире, проникаясь сущностью изображаемого героя неизмеримо глубже, чем на это расчитывают либретто и музыка, Шаляпин раздвигает такие идейные горизонты, которые и не снились ни либреттисту, ни композитору, и чудесно создает необыкновенно яркий и гармоничный, безмерно трогательный образ, рельефный и жизненный, и в то же время общечеловеческий. Вы видите: вот ходит по земле прекрасный мечтатель, ходит, точно во сне, и грезить, грезит без конца, мечтает о всеобщем счастии, о том, чтобы всем жилось свободно и легко, чтобы торжествовала правда и погибало зло, чтобы исчезли навсегда страдания и вечно царствовала счастливая любовь. Безумец! .. Он не понимает, как безрассудны его мечты, как тщетно рассыпать перед людьми заветные сокровища души, как черствы все сердца, он не замечает, как смешон всякий его шаг… “Святой герой”- зовет его Санчо. Да, святой, ибо чист и незлобив сердцем, как ребенок, этот стареющий рыцарь печали. Когда его кристальный образ появился перед нами впервые, вызванный к жизни волшебством Шаляпина, мы пережили мгновения настоящего счастия, и память о нем осталась неизгладимой, потому что, увидев его раз, увидев воплощенной чудесную мечту о Дон-Кихоте, невозможно было не полюбить это прекрасное воплощение, а полюбив, будешь до конца жизни хранить его в своем сердце. Кто из нас, если стремился к какому бы то ни было идеалу, не был ДонКихотом, пока жизнь не наложила свою тяжелую лапу на наше плечо и не оборвала листок за листком все яркие цветы наших благородных стремлений? Но много ли тех, что, идя всегда напролом и вечно создавая вокруг себя миражи, всю жизнь остаются Дон-Кихотами? Хотите увидеть в зеркале свое давнее отражение? Хотите вызвать из тьмы забвения когда-то ваши собственные черты?.. Взгляните на Шаляпина, взгляните на Дон-Кихота. Нужды нет, что на груди его латы, на голове шлем, хотя бы из блюда цирюльника, сбоку длинная шпага и в руке копье, -все это внешнее, все это случайные подробности, а вы в лицо вглядитесь, в выражение глаз, в движения, вслушайтесь в голос, -тогда вы поймете душу Дон-Кихота, его детскую доверчивость и наивность, его голубиную кротость, величие его помыслов, его отвагу и чистоту сердца, тогда почувствуете всю извечность этого образа, его непреходящее бытие. И все это лишь потому, что жест и тон, два фактора, влияющие на создание сценического образа, подсказаны здесь Шаляпину с той непреложной убедитель ностью, которая не может быть оспариваема, как всякая художественная истина, найденная в счастливом вдохновении.
Вот, в сопровождении верного оруженосца Санчо, ДонКихот медленно выезжает на своем белом Росинанте на площадь испанского городка и останавливается. Вот он, рыцарь печального образа, такой, каким он смотрит на нас со страниц романа Сервантеса, каким мы знаем его еще с детских лет, отпечатлевшимся в юной фантазии. Длинный, тощий, с необыкновенно худым лицом, украшенным сильно выгнутым длинным носом; узкая, волнистым клином падающая борода; жесткие, длинные, круто торчащие усы; из под шляпы в беспорядке выбиваются волосы неопределенного оттенка, частью поседевшие, частью просто выгоревшие от солнца; необычайное добродушие разлито во всем лице, а в глазах как будто застыла какая-то навязчивая мысль; потребность доведена до художественной виртуозности, которой мог бы позавидовать любой живописец или скульптор; исчез Шаляпинактер, певец, человек наших дней, все привычное, знакомое, скрылось под оболочкой образа, воскрешаемого из тьмы далекого прошлого, все равно, бродил ли и впрямь прекрасный безумец по городам Кастилии, или он только тень (фантазии Сервантеса. Впечатление усиливается с каждым движением этой своеобразной фигуры, облаченной в заржавелые доспехи, с головою, покрытою Мамбреновым шлемом. Прекрасно оттенена необычайная мечтательность, доводящая до безумия, идеализм, влекущий рыцаря на подвиги во имя добра, справедливости и любви. Пусть Дон-Кихот витает в эмпиреях, пусть заносится в области необычайной фантазии, всегда и везде у него на первом плане мысль, мечта, и эта мечта, от которой он не может оторваться, налагает особый отпечаток на всю его внешность, необычайно сдержанную. Здесь у Шаляпина поражают такие приемы, каких не встретишь в других ролях, где много дикой страсти, бурных проявлений властного и гордого
Великолепным моментом в общей концепции роли является третья картина оперы. В поисках ожерелья Дульцинеи, ДонКихот, в сопровождении своего преданного Санчо, забрался в дикую гористую местность. Очень возможно, что где ни будь неподалеку скрываются те самые разбойники, достать от которых ожерелье дал обет Дон-Кихот. Спустилась ночь. Усталый Санчо вытягивается на земле, засыпает. Дон-Кихот, опершись на копье, становится на страже. Но сон одолел и его, и добрый рыцарь дремлет, картинно обхватив рукою копье, и голова его никнет все ниже и ниже… Вдруг какойто неясный шум пробуждает его от дремоты… Прислушивается… Шум растет… Сомнения нет, это они, это бандиты, похитившие ожерелье… Скорее за дело! В бой! .. С копьем наперевес, Дон-Кихот устремляется вперед, но… увы! его уже заметили раньше… и в миг он окружен толпой, десятки рук вцепились в него, мгновенно отняты копье и меч, и вот, связанный, он стоит посреди них с обнаженной, гордо откинутой головой, равнодушный к ожидающей его участи, презирая сыплющиеся на него насмешки и оскорбления, стоит величественный, точно апостол какой-то неведомой, недоступной людям правды, затаив за глубоким молчанием великую силу духа, и в страшной неподвижности всего тела, в гордо запрокинутой голове, в чертах лица, где не дрогнет ни единый мускул, в одаренных глазах- какая несокрушимая, таинственная сила! .. Молитва, с которою он обращается к Богу, полна такой простоты, величия и подкупающей чистоты, что разбойники отступают пораженные. На вопрос, кто он и откуда, Дон-Кихот в полных страсти выражениях, проникнутых несокрушимой силою убедительности, объясняет, каким подвигам он посвятил свою жизнь, как стоял всегда на страже правды и добра, и тут выступает на первый план уже не пластика, не жест, а при полной неподвижности всего тела один лишь тон, одно лишь вокальное искусство, в соединении с бесподобным мастерством декламации. Выразительность, которую Шаляпин влагает в слова, в звук голоса, дает нам ключ к уразумению души Дон-Кихота, приоткрывает перед нами завесу над неведомой областью, где совершаются чудесные подвиги сердца. Выразительность эта не вмешается в слове, которое слишком грубо для того, чтобы передать подлинное движение души, ее аромат, ее тончайший отзвук. Она потому уже больше слова, что коренится в нежнейших оттенках музыкальной речи, в изменении характера звука в зависимости от переживаемого настроения, чем Шаляпин владеет в совершенстве и в чем обаяние его искусства. Не забудем, что всякий музыкальный оттенок бесконечно углубляет значение слова, обретающего в известном сочетании нот, в повышении и в понижении, большее содержание и большую выразительность, которые у Шаляпина достигают исключительной силы захвата. В сцене с разбойниками его голос то звучит мягким и нежным piano, то, постепенно нарастая и делаясь необычайно мощным и широким, благодаря удивительно прочной опоре его на дыхании, раскатывается, точно рокот морского прибоя, в особенности на той красивой по мысли фразе, когда Дон-Кихот просит вернуть ожерелье: “Не ожерелье важно-обет мой священный! “… И когда тронутый атаман разбойников вручает рыцарю заветную драгоценность, надо видеть, каким светом блаженства озаряется лицо ДонКихота, с каким благоговением любуется он ожерельем; и сколько затаенного восторга в его голосе, когда он вдруг, точно очнувшись от сна и, сознав все происходящее вокруг, зовет:
“Санчо мой! Посмотри! “…
Следующий акт переносит нас на роскошный праздник у Дульцинеи, и здесь разыгрывается потрясающая сцена. Старый мечтатель, исполнивший поручение своей дамы, исполнивший священный свой обет, -весь озарен глубоким, радостным чувством. Неподражаема фраза, произносимая про себя Дон-Кихотом в ответ на недоверчивый вопрос Дульцинеи об ожерелье: “Она-в сомнении! “… Как может она не верить, раз он дал ей обет… И с торжеством вручает ожерелье. Дульцинея в восторге, бросается к Дон-Кихоту и… целует его. Немыслимое счастье… Поцелуй от нее! .. Вы чувствуете, каким неземным блаженством пронизано все существо ДонКихота. И, не зная, как выразить обуревающий его восторг, рвущийся непроизвольно наружу и ищущий облегчения в каком ни будь внешнем действии, Дон-Кихот оборачивается и целует Санчо. Затем он обращается к Дульцинее: “Теперь прошу вас мне руку дать, чтобы вместе мы могли переплыть через бурное море”… и получает насмешливый отказ. Невозможно без волнения смотреть, как этот странствующий по земле в упоении своими чистыми видениями мечтатель вдруг точно просыпается, слышит жестокие слова, слышит смех окружающей толпы и в первое мгновение ничего не понимает, недоумело и беспомощно оглядывается вокруг и тут как бы впервые сознает всю тщетность, все безумие своей мечты и от этого страшного удара вдруг чувствует себя разбитым, сокрушенным, утратившим веру… Наконец, он окончательно приходит в себя и со словами: “Ах! .. твой ответ… он так ужасен! “… весь поникает, стоит… кажется, вот-вот упадет, и нечеловеческое страдание врезывается в изможденные, усталые черты лица… Даже Дульцинее и той становится невыразимо жаль его. Санчо доводит его до скамьи, и Дон-Кихот сидит, и кажется, что каждый мускул, каждый нерв этой застывшей в каменной неподвижности фигуры внутренне дрожит от страшной, ни с чем несравнимой боли. А потом; когда толпа продолжает смеяться, Санчо, этот грубый толстый Санчо. набрасывается на нее со словами укоризны, -как смеют они издеваться над Дон-Кихотом! И, обращаясь к своему хозяину: “Пойдем, святой герой, пойдем скитаться снова”, подхватывает его под руки, и рыцарь, едва переступая с ноги на ногу, весь осунувшейся, с поникшей головой, медленно влачится к выходу посреди разряженной толпы; он словно не чувствует ни земли под собой, ни своего большого тела, -все онемело, стало каким то нездешним, чужим… Вся эта сцена проводится Шаляпиным с мастерством истинного трагика, тем большим, что в ней очень мало слов: все построено на экспрессии молчаливого переживания, выражаемого мимикой лица и пластикой тела.
Последняя картина, смерть Дон-Кихота, производит впечатление потрясающее, благодаря углубленности драматической выразительности, влагаемой артистом в каждую ноту. Самая композиция сцены задумана оригинально и смело. Смерть настигает Дон-Кихота в лесу. Но он- рыцарь, он должен встретить смерть на ногах. И вот Дон-Кихот стоит, прислонившись к большому дереву, и руки его, простертая в стороны, опираются на два толстых обрубка ветвей; так он не упадет. Голова откинута вправо; он спит. На лицо уже набежали серые тени. Вот он приходит в себя после тяжелой дремоты, тихо, не меняя положения, зовет Санчо: “Посмотри, я очень болен”. Санчо с тревогой подходит. “Дай руку мне и поддержи меня… в последний раз ты поддержи того, кто думал о людских страданиях”… Уже полная отрешенность от всего земного слышится в голосе. Звуке его вуалирован и на таком piano слышится во всем театре, что нельзя не изумляться этому бесподобному совершенству вокального искусства.
В трогательных выражениях Дон-Кихот прощается с Санчо; непередаваемая ласка и теплота звучат в его голосе. Потом, вдруг почувствовав, как это бывает перед концом, внезапный прилив сил, Дон-Кихот энергичным движением схватывает копье, которое было тут же прислонено к дереву, выпрямляется во весь рост и с силою произносит:
“Да, как рыцарь твой, я всегда стоял за правду! ” Но это-последняя вспышка. Копье выпадает из рук… Дон-Кихот рушится на колени. Смертный туман уже застлал ему очи, но в последнее мгновение ему чудятся издали знакомые звуки, былое проносится в мимолетном видении… “Дульцинея”, -как шепот травы на заре, срывается с губ Дон-Кихота это имя, этот символ его героической жизни и, опрокинувшись на зеленый бугорок, Дон-Кихот умирает мгновенно.