Шаляпин
Шрифт:
пальцами, то состроит уморительную гримасу и, прищурив глаза, воззрится на Бартоло: ну, что, какое впечатление?
Ко второй половине монолога он уже на ногах Экстаз увлекает его, увлекает сознание того, какая восхитительная вещь-клевета… “И как бомбу разрывает”… Вам в самом деле кажется, точно где-то что-то разрывается, до того велика экспрессия звука на этих нотах, такова широта звуковой волны, которую Шаляпин чисто по-итальянски гонит в зрительный зал. В этот момент Базилио становится очень серьезным. Он уже не смешон, в его голосе слышны совсем иные ноты: чем-то демоническим веет от него. Шаляпин вкладывает тут в исполнение столько темперамента, с такой мощью рассеивает в воздухе свои слова о достоинствах и удобствах клеветы, что зрителю становится жутко. Клевета, ведь, одно из могущественных средств, чтобы погубить любую человеческую репутацию, как бы безупречна она ни была. И этот черный восторженный апологет клеветы, с таким сладострастием ее восхваляющий, -он живое ее воплощение, трудно представить себе, до какого восторга способен возвыситься он, если дать ему возможность клеветать безнаказанно; он в своем упоении, кажется, еще вырос, и мнится, что черная тень скрыла собою свет, плотное покрывало клеветы уже на кого-то наброшено и он под ним задыхается, еще мгновение-и, быть может, самая жизнь погаснет, не
Но вот Базилио кончил проповедь и сразу возвращается к прежнему тону. Опять уморительный широкий жест рукой, опять какое-то судорожное движение головой снизу вверх, точно эта голова откуда-то просовывается и что-то разнюхивает: а не пахнет ли здесь поживой?.. Оказывается - пахнет. Бартоло взволнован близостью графа Альмавивы, которого во что бы то ни стало надо устранить с дороги. Базилио уже учел все выгоды момента. Крадущимися шагами он подходит к Бартоло, наклоняется к его уху, смешно так откидывает в сторону пряди парика и с неподражаемой выразительностью шепчет: “Вы мне дайте денег, а я вам все устрою”.
В дальнейшем течении действия у Базилио нет ни арий, ни монологов, ни вообще сцен, где бы он сосредоточивал внимание зрителя на себе одном. Он входить лишь как необходимое звено в ансамбль. Но это не исключает для Шаляпина возможности покрыть собою весь ансамбль, бесконечно одушевляя буффонаду, разыгрывающуюся при участии всех действующих лиц. Сколько здесь рассеяно комических штрихов! Надо видеть, до чего уморительна эта длинная черная фигура, когда, подобрав полы своего одеяния, Базилио принимает участие в общем беге вокруг комнаты, спасаясь от преследования Альмавивы. Необыкновенно смешон он также в тот момент, когда, воспользовавшись остолбенением Бартоло, застывшего на месте с открытой табакеркой в руке, подбирается к этой табакерке, предварительно свернув из подхваченного с полу листка бумаги фунтик, и, внимательно вглядываясь в лицо Бартоло, -не заметно ли признаков возвращающегося сознания, -с упоением выгребает табак из табакерки Бартоло в свой фунтик. Подвижность лица при этом, как и во всех других сценах, изумительна. Это - целая школа мимики. Самой тонкой выразительности здесь столько, что совершенно забываешь о том, что Базилио почти не поет, лишь изредка вставляет слово или принимает участие в вокальном ансамбле настолько мимолетное, что, как певца, оно стушевывает его совершенно; зато продолжительное пребывание на сцене дает возможность такому артисту, как Шаляпин, не знающему, что такое мелочь в художественно-стройной картине, перенести центр тяжести сценического воплощения характера Базилио в пластику всего своего, на редкость выразительного, тела и через нее продолжать создавать цельный и красноречивый облик этой забавной фигуры.
Базилио у Шаляпина - высоко художественное воплощение смеха, данное с той шпротой, размахом и беззаботностью, которые отличают смех южных народов. Веселье француза Бомарше и итальянца Россини находить полнозвучный отклик в Шаляпине-Базилио.
“СУСАНИН” ГЛИНКИ
Роль Сусанина в опере Глинки “Жизнь за Царя” - одна из классических в репертуаре русских певцов и притом чрезвычайно содержательная не только по пению, но и в чисто драматическом отношении. Шаляпин исполняет ее довольно редко. Публика же, в общем, как-то сравнительно равнодушно относится к Шаляпину-Сусанину. Многие даже мене ревностно стремятся увидеть его в этой роли, во всяком случае с меньшим жаром, нежели в роли Мефистофеля или Бориса Годунова. А между тем артист создает здесь столь проникновенный, столь тонко художественный облик, что невольно хочется, чтобы все это видели, все до конца дней своих сохранили в памяти образ чистого сердцем героякрестьянина.
Когда вспоминаешь другие образы, вылившиеся из творческой фантазии Шаляпина, и сопоставляешь с ними Сусанина, чувствуешь изумление: да неужели же это один и тот же артист? Монументальный, точно из бронзы отлитый, Мефистофель у Бойто, оживший каменный барельеф Олоферн, безумный и печальный мечтатель Дон-Кихот, величественный в своей царственной муке Борис Годунов и… Сусанин, смиренный крестьянин, - что между ними общего? И где границы творчества Шаляпина? Их нет… Сколько бы еще ролей ни сыграл он, -можно быть заранее уверенным, что в каждой он даст новое, каждую осветит ярким светом, исчерпав до последних пределов все необходимое для создания безупречно цельного и правдиво художественного облика. Его творческая способность подобна дару поэта-гения, который любой образ, рожденный в его воображении, заключает в оковы стиха, сливая воедино красоту идеи с красотою формы, который поражает нас напряженностью творчества, ни разу себе не изменяющего и не повторяющегося. И, закрывая том стихов, читатель невольно восклицает: где границы творчества этого любимца муз?.. Их не знает и творчество Шаляпина, которому добрая фея еще у колыбели предрекла, что он станет властителем душ через познание всех тайн искусства, что он не найдет себе достойного соперника… Разве мы знаем другого Мефистофеля, Грозного, Бориса, Сусанина, которые захватывали бы наши души с равною силою, разве очарование искусства у других артистов простирается так далеко? Это было бы слишком большою щедростью природы, которая во всем знает меру… Но, может быть, существовал когда-то другой Сусанин, который был выше Шаляпина? Об этом мы судить не можем. Каждая эпоха имеет свой критерий, с которым и подходит к явлениям искусства, и то, что в приложении к Сусанину было прекрасно во времена знаменитого исполнителя этой партии, Осипа Афанасьевича Петрова, могло бы оказаться мало приемлемым для нас. Перед нами, ныне живущими, от дней юности перешедшими ко дням полной зрелости, прошло много равных Сусаниных, каждый из них имел свои достоинства, и каждого мы принимали с холодным сердцем, спокойно воздавая ему должное при деятельном участии критического ума. А Шаляпину мы несем сердца, воспламененные тою красотою, которою светится каждое его движение,
И посмотрите, как раскрывается постепенно перед зрителем этот внутренний мир крестьянина героя. Все внешнее, вся живописная правдивость портрета здесь отходит на задний план, а вперед выступает то безмерное богатство голосовых красок, в котором - тайна шаляпинского обаяния и главное орудие его творчества. Не просто пение, а музыкально-драматическая речь, где каждое слово пробретает свой оттенок в зависимости не только от мелодии, но и от внутреннего смысла переживания в данное мгновение; изменение характера звука также стоит в прямом соотношении с драматическим содержанием того или другого момента роли и, доводимое до поразительного разнообразия, помогает Шаляпину через множество частностей создавать цельный глубоко художественный образ. Эти голосовые краски до такой степени ярки, что даже те, кто давно и всего только раз слышали Шаляпина в роли Сусанина, удержали в памяти всю партию именно с теми оттенками, наше придает ей артист. Особенно в этом отношении интересен третий акт. Вот Ваня сказал: “Как бы сюда не пришли, рыщут везде по Руси! ..”. Сусанин в это время шел от места, где сидит Ваня, к окну. Услышал, сразу остановился, повернулся, и все лицо изменилось, геройская решимость озарила его, и голосом, проникнутым стойким мужеством, он произносит, подчеркивая слова характерным жестом правой руки, пальцы которой сжались в кулак:
“Пусть придут, его не возьмут-постоим за царя своего”. Светлая окраска, зависящая от проникающего в сердце Сусанина чувства радости, придана голосу на словах: “Снаряжу тебя конем, медной шапкой и мечем”. Необычайной сосредоточенности и молитвенного настроения полна фраза: “Милые дети, будь между вами мир и любовь”. Сколько подозрительности в голосе, когда он спрашивает поляков: “Какое можете вы дело иметь до русского царя?”. Героизм пробуждается, мы уже чувствуем, что в этом, столь обыкновенном на вид, крестьянине живет богатырский дух, а дальше малейшей интонацией, прихотливым богатством музыкально-драматических оттенков Шаляпин раскрывает перед нами весь внутренний мир серого богатыря, решившегося на подвиг, и мужества которого не может сломить даже это печальнейшее, слезами напоенное, прощание с Антонидой, выростающее у Шаляпина в сцену, исполненную глубочайшего трагизма, ибо, пока он поет, мы почти видим, как обливается кровью сердце Сусанина; здесь, что ни слово, то новый художественный штрих бесподобной музыкальнодраматической выразительности… “Мое возлюбленное чадо”вся сила беспредельного чувства отцовской любви и нежности сосредоточена в этих словах, а на дальнейшем “Благослови, Господь” - весь молитвенный экстаз в это мгновение охватывающий душу Сусанина;
“Сыграйте вашу свадьбу без меня”-безмерность грусти, тоски, сознание неизбежной смерти: он не вернется, радости своих детей он не увидит… И пока льется это необыкновенное пение, вы чувствуете, как к вашему горлу подкатывает клубок; ваша рука, держащая бинокль, дрожит; вот вся сцена подернулась туманом, что-то застлало глаза… слезы! .. непрошенные слезы!
– их нечего стыдиться… А эта знаменитая ария четвертого действия-“Чуют правду” -и, особенно, следующие за ней речитативы, эти предсмертные воспоминания и предчувствия, завершающаяся подлинно трагическим воплем: “Прощайте, дети! “-все это сливается у Шаляпина в картину, полную такой драматической выразительности, столь жуткую и скорбную, что сопереживание зрителя достигает потрясающей полноты.
И кажется, проживи еще тридцать, сорок лет, - а в памяти, в том уголке ее, где сохраняются отзвуки самых священных впечатлений, все будет раздаваться этот голос и трагический оттенок каждой ноты оживать, будто вчера слышанный.
“ДЕМОН” РУБИНШТЕЙНА
…проклял демон побежденный
Мечты безумные свои,
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во вселенной,
Без упованья и любви! ..
Необычайным даже-после великих творческих достижений Шаляпина-был тот день, когда артист впервые явился нам Демоном. Зачарованные, мы расходились из театра медленно, в молчании. Еще в душе цвело испытанное наслаждение, и образ Демона, печального изгнанника небес, витал перед глазами, еще в ушах гремела речь его… Мы выходили на улицу, а позади нас, в полуосвещенном театре, казалось, продолжали еще раздаваться его страстные мольбы…
Шаляпин-Демон! Поистине, Демон, такой, каким запечатлел его Лермонтов в своих златокованых стихах. Здесь-все богатство человеческих чувств, все, что кипит в груди некогда счастливого первенца творения: любовь, страсть, нежность, жажда власти, жажда обладания, гнев, презрение, гордость, -все заключено в одном облике с беспредельно могучей яркостью выражения, опрокинувшей начисто тот рутинный трафарет, в который на протяжении длинного ряда лет и на всевозможных сценах отливали прекрасный образ оперные баритоны, помнившие лишь о музыке Рубинштейна, но не о поэзии Лермонтова, о самодовлеющей красоте собственного голоса, но не о пучине вихревых переживаний! и, могучих, как вершины Кавказа, видевшие над собой полет “изгнанника рая”, пучине, в которую скорбный поэт вверг своего Демона.