Шекспир и история
Шрифт:
Возвращение гуманистов к проблеме истины в истории и выдвинутое ими требование к историкам — не ограничивать свою задачу сообщением фактов, но и давать им надлежащее толкование (что означало необходимость перейти от «универсального» объяснения истории «промыслом всевышнего» к объяснению ее рациональными причинами) диктовались возложенными теперь на историописание двумя «общественно-полезными» функциями: 1) служить школой морали и 2) служить школой политики. Нетрудно обнаружить, что оба эти суждения основывались на сугубо неисторическом понимании «природы человека», равно как и «природы государства». Поскольку Возрождение исходило из того, что индивидуальная психология и этика — индивидуальные «пороки» и «достоинства» людей (в особенности стоящих у кормила власти) — объясняют не только общественные нравы и мораль данной эпохи, но и характер функционирования «политического организма» — государства, и поскольку, далее, «природа» человека неизменна, то столь же неизменны, постоянно повторяются те социальные
Но прежде чем учить морали других, историк должен проявить собственную честность и правдивость. Точно так же, прежде чем извлекать из истории уроки политической мудрости, воплощенной в опыте знаменитых людей, читатель должен быть уверен, что «примеры» прошлого описаны с максимальной объективностью (т. е. точностью).
Таким образом, между требованием исторической истины и дидактической функцией истории, как ее усвоило общественное сознание эпохи Возрождения, существовала теснейшая связь. То обстоятельство, что от истории ждали практических наставлений — уроков личного и публичного поведения в самых различных человеческих ситуациях, как нельзя лучше объясняет возврат историографии к идеалу исторической истины.
Правда, общность идеала еще не гарантировала единства мнений о наиболее верном пути, ведущем к нему. Его и не было. В то время как одни историки считали, что сама история дает готовые «образцы» и «уроки» и задача историка сводится к тому только, чтобы в точности их описать, ничего «от себя» не прибавляя, другие считали, что «уроки» должен извлекать сам историк, задача которого объяснить, интерпретировать прошлое, т. е. превратить его в урок. Первые составляли большинство. Их слишком узкое понимание «правды» вызывало иронию таких людей, как Филипп Сидней или Джон Донн, прозвавших историков «охотниками за фактами», полностью сосредоточенными на выяснении того, «что Цезарь делал», «что Цицерон говорила, но никогда не постигающими «высшую сферу духа», где скрыт смысл всех вещей. Такого рода стрелы мало задевали адресатов. Известный своим трудолюбием и стремлением быть объективным историк Реформации Иоанн Слейдан заявлял: «Правда и беспристрастность… два наиболее желательных украшения истории… С этой целью я ничего не принимал по предположению, догадке или легковесному сообщению, а старательно собирал все, что сообщено в публичных архивах и бумагах, надежность которых никем не может быть доставлена под сомнение» 27.
Для этих историков, таким образом, «писать историю» — значило «служить у алтаря истины». Френсис Бэкон говорил принцу Карлу Стюарту о своей «истории» короля Генриха VII: «Я не льстил ему, « вдохнул в него жизнь настолько хорошо, как сумел, отстоя столь далеко от него и лишенный лучшего света»28 (т. е. свидетельств). Томас Гоббс в конце 20-х годов XVII в. высмеивал историков, которые отвлекаются по ходу рассказа для того, чтобы порассуждать по поводу тайных целей и внутренних побуждений людей, о чьих делах они рассказывают, и все это с целью «прочесть лекцию» на моральную или политическую тему.
С другой стороны, Бэкон с сарказмом относился к историкам, способным только беспорядочно приводить факты, «теряющим» себя и своих читателей в «мельчайших частностях», и заключал: «Среди всех писаний людей нет ничего более редкого, чем истинная и совершенная гражданская история» 29.
Два препятствия стояли на пути к возобладанию фактографического понимания смысла исторической истины. Первое, и, несомненно, наиболее весомое, — интересы власть имущих, олицетворяемые карающей рукой государства. Второе — слабость документальной и фактической базы тогдашней истории, равно как и смутное сознание, что истина не дана в готовом виде в «фактах», что ее нужно самому из них извлекать, т. е, что она зависит в значительной мере от «искусства» историка «сочленять факты».
Прямой противоположностью фактографической тенденции в ренессансной историографии являлись устремления ее «интерпретативного течения», наиболее выдающимися представителями которого были в XVI в. Никколо Макиавелли и Жан Боден. Именно это течение выразило то качественно новое, что отличало историческое мышление Возрождения от исторического мышления античности.
В самом деле, древние греки, столь приверженные идее строгой упорядоченности окружающего человека мира, начисто отказывали временным (т. е. историческим) событиям в чем-либо подобном. Это было поразительно неисторическое (антиисторическое) суждение об объективном процессе истории. Последний рисовался им неким хаотическим
Осознание истории как рассказа о былом уже свидетельствовало о формировании некоего представления об определенной упорядоченности сферы социального времени: ведь нельзя же осмыслить бессмысленное. Само наличие рассказа говорило о наличии объективного смысла в содержании рассказанного, т. е. косвенно признавало наличие определенных регулярностей в сфере событий.
Наконец, в XVI в. неявное стало явным: социальное время сознавалось как содержащее объективный смысл, который и следует открыть.
В «интерпретативном течении» гуманистической историографии на первый план выдвинулся содержательный план истории. В отличие от средневековой историографии, для которой человеческий элемент истории был всецело оттеснен и подавлен внешним, событийным рядом, олицетворявшим для нее силы надчеловеческие, цепь вторжений божественного провидения, гуманистическая историография рассматривала историю как серию человеческих поступков, действий, т. е. волевых актов действующих лиц, предполагавших сознательный выбор, решение как предпосылку действий. Субъективный элемент истории, «драма героев» — вот что заполнило весь передний план событийного. До осознания диалектики субъективного и объективного в истории было еще далеко. Причину события искали в характере, личности, морали и т. д. деятеля. «Почему Цезарь перешел Рубикон?», «Почему Брут заколол Цезаря?» — на то и другое должны ответить мотивы, характер, страсти, склонности каждого из них. Для этой цели сочинялись речи героев, собирались свидетельства приближенных, очевидцев и т. д. Отсюда следовало, что интерпретировать историю — значит попытаться восстановить умственную и душевную драму героев, исторические характеры. Если история дает возможность извлечь полезные уроки, то лишь потому, что «модели поведения» действующих лиц в прошлом исчерпывают все возможное в этом смысле в будущем. Постоянство причин позволяет предсказывать результат.
В самом деле, почему Макиавелли избрал первые десять книг Ливия 30 в качестве основания для «политических рассуждений»? Оказывается, потому, что он в древности увидел вещи, «полезные» для современности; чтобы извлечь пользу для государей, их воспитателей и граждан, он восстанавливает древние образцы в управлении государством, ведении войн и т. д.
Перенесение внимания на субъективную сторону исторического процесса и превращение духовных и моральных начал в детерминанту истории очень сблизили искусство историописания с искусством драмы. Как и драма, интерпретативная историография Возрождения интересовалась событиями не столько как объективными фактами, сколько как следствиями характеров, идей, чувств, поступков. Как и драма, эта историография стремилась открыть скрытый смысл в потоке событий. С другой стороны, очевидно, что драма, основывавшаяся на подобных принципах, усваивала «историческое видение» мира независимо от того, брала ли она сюжет из прошлого народных легенд и преданий или прошлого, исторически более или менее документированного.
Водораздел проходил не между вымыслом и исторической истиной, а между сюжетом, имевшим — по представлениям той поры — дидактическую, морализаторскую ценность, и сюжетом, лишенным таковой.
Итак, драматург и историк в то время решали задачу если не тождественную, то, во всяком случае, очень близкую. Помимо указывавшихся уже причин огромной популярности и притягательной силы исторических сюжетов, сближению историографических и драматургических задач содействовали: объективно — само содержание понятия «история» в истолковании современников Шекспира, арсенал «фактов», воспринимавшихся в качестве «исторических», и субъективно — специфика тюдоровского историописания. В первом случае, как уже отмечалось, речь идет о том, что рамки «исторического» были в ту эпоху столь широки, что включали мощный пласт эпических легенд, исторических преданий и поэзию, т. е. благодатнейший материал для драматизации «исторических сюжетов». Во втором случае — о распространившихся в тюдоровской Англии гуманистических принципах и приемах историописания. Тогдашняя историография плохо различала, а точнее, совсем не различала частную и публичную стороны жизни стоявших у кормила власти фамилий. В результате государственная жизнь изображалась преимущественно в «лицах», исторические события приобретали смысл, только будучи рассматриваемы сквозь призму «биографии», т. е. будучи персонифицированы. Мор, Полидор Вергилий и Холл выступили в Англии истинными зачинателями «драматизированной» истории, продемонстрировав, каким образом исторические события могут быть обработаны в драматической форме. Однако, помимо выявления драматизма, скрытого в историческом сюжете, эти историки — в рассматриваемом плане — совершили и нечто более важное — поставили «государственное» поведение «героев» в связь с индивидуальной моралью. Тем самым события государственной жизни были подняты до высоты трагедии. Но, поставив проблему моральной ответственности исторической личности, тюдоровская историография вплотную приблизилась к функциям «исторической драмы» — «держать зеркало» постулатов индивидуальной морали «перед ликом» героев, определявших эпоху.