Шерлок от литературы
Шрифт:
— Но… — подхватил я.
— Но у Маяковского не было револьверов! — точно доставая кролика из шляпы, тоном фокусника проговорил Литвинов. — Ни смит-и-вессона, ни нагана. У него были только пистолеты: люгер, байард, браунинг и подарок Агранова — маузер, а в них патронник плоский, зигзагообразная пружина продвигает патроны к стволу, а верхняя — направляет их в дуло. С пистолетом в рулетку не сыграешь. Ты же носил оружие. Ведь абсолютно бессмысленно заряжать пистолет одним патроном, надеясь на осечку — патрон всё равно окажется в стволе, разве что его перекосит или заклинит.
— Это так, — кивнул я, вспомнив армейский опыт.
— Тогда скажи, почему, имея целый арсенал патронов,
— Но постой, я же читал материалы дела, — растерялся я. — Там упоминается, что он зарядил маузер именно одним патроном.
— То-то и оно, что не зарядил! — Мишель щёлкнул пальцами. — Готовясь к разговору с Полонской, он загодя разрядил маузер. Вынул все патроны. Они были хорошей парой: она — актриса, и он тоже… любил покривляться.
— Так как же… Кто же вставил патрон в ствол?
— Говорю же, дьявол, — расхохотался Мишель, но тут же наклонился ко мне. — Он имел пистолеты, но стрелял ли хоть раз в жизни на самом деле? Не в гэпэушном тире? Знал ли он, сказал ли ему Агранов, что, разряжая обойму, надо обязательно вынуть патроны не только из патронника, но и из ствола, так как один патрон в заряженном пистолете неизбежно попадает туда? — Мишель вздохнул, а я закусил губу.
Я закусил губу и замер. Это было верно. И порой про патрон в стволе забывают даже кадровые военные! Это распространённая ситуация в армии. Поэтому на учебных стрельбах по окончанию стрельбы все стрелявшие предъявляют оружие со сдвинутым затвором проверяющему офицеру.
— А если и сказал — продолжил Мишель, — запомнил ли его слова Маяковский? Голова же поэта была занята любовными разборками, до того ли тут? Технически же он был абсолютно неграмотен. Поэт вынул обойму — и счёл себя в безопасности, — Литвинов блеснул глазами. — В итоге, картина происшедшего проясняется на глазах: наш поэт пишет глупейшую записку с целью шантажа своей пассии, два дня подряд машет перед её носом этой бумажкой и разряженным, как он уверен, пистолетом и требует уйти от мужа. Но Нора всё равно пытается уйти. Маяковский же закатывает очередную сцену, приставляет маузер к сердцу, уверенный, что будет осечка… и театрально нажимает на курок. Гремит выстрел. И вспомни, — Мишель наклонился ко мне, — Полонская же говорила на следствии, что бросилась к Маяковскому, он был ещё жив и даже пытался подняться и что-то прокричать. Что? Почему он, со смертельной раной в сердце, пытается подняться? Не потому ли, что он в ужасе от случившегося? Ведь его перекошенный мукой рот так и замер в крике — страшном, последнем, когда уже ничего нельзя было объяснить и исправить. Он, азартный игрок и лжец, слишком долго искушал Бога пустыми играми со смертью. Вот и доигрался.
Я несколько секунд ошарашенно молчал.
— Так… так значит, он не самоубийца.
— Де-юре нет. Но де-факто… Вваливаться на тот свет по дури, — это неблаговоспитанность, скажу больше — плебейская неотёсанность. Но если говорить серьёзней… Маяковский ринулся в революцию и жаждал обновления мира. На основе чего? Того убогого понимания жизни, какое обнаруживается в поэзии самого поэта. В революции ему мнилось бессмертие. Для него она — именно вспомогательное средство обеспечить собственное бессмертие. Он верил, что она наделила бессмертием Ленина, и даст то же и всякому, кто ей верно служит. Так поэт решает проблему победы над смертью. Подвиг дипкурьера Нетте, по его мнению, перевёл его из обыденного состояния в величественное бытие парохода. Происходит реинкарнация, вызывающая восторг у поэта. Здесь он прозревает высший смысл жизни, бессмертие. Но бессмертие-то липовое, адское… И он вслепую пишет о работе адовой, хоть и, как всегда, не об этом…
Всё меньше любится,
всё меньше дерзается,
и лоб мой
время
с разбега крушит.
Приходит
страшнейшая из амортизации —
амортизация
сердца и души.
Он опять пишет не всерьёз, ибо не верит в душу. Ну, вот её у него забрали, за ненадобностью — с дьявольским насмешливым оскалом.
Я проигнорировал эти мишелевы сентенции.
— Постой, но Полонская же услышала звук выстрела за дверью!
— Вздор, — презрительно отмахнулся Мишель. — Не забудь, она актриса и притом — потомственная, её отца приглашали в Голливуд, а юная Нора снималась в немом кино с шести лет. Подумай сам: её, замужнюю женщину, могут застать наедине не просто с посторонним мужчиной, но с трупом! Зачем это ей? Он, конечно же, разыграл эту сцену у неё на глазах и только для неё. Увидев же его упавшим, она, конечно, кинулась к нему, потом, поняв, что помочь нельзя, в ужасе выскочила за дверь, сделав вид, что там и была во время выстрела. Как бы она увидела, что он пытался подняться, если была за дверью? Шевелиться с таким ранением он мог не больше пары минут.
— Так она солгала?
— Она спасала себя. Ей ничего не оставалось, как сыграть невинность. И она сыграла блестяще. Ведь сумела же она убедить следствие, что была с ним в «платонических отношениях», «забыв» о беременности от него. Впрочем, — оборвал себя Мишель, — она могла особенно и не стараться. Её показания на самом деле особого значения-то не имели: ведь записка о самоубийстве лежала на столе, и она могильной плитой прикрыла все несуразности этой нелепой смерти. Если бы не эта записка, Полонскую могли допросить куда основательнее, с пристрастием, а тут в этом и нужды-то не было. Но когда вместо ожидаемой Маяковским осечки из дула вылетел забытый им там патрон, всё перевернулось, и всегдашняя ложь этого человека впервые стала мистической, жуткой, инфернальной правдой.
Мгновение — и задуманный им театральный спектакль превратился в дурную трагедию смерти, одна из обычных пустых связей обернулась «последней любовью поэта», а написанная им смешная бумажка обрела высокий статус «предсмертного письма»…
Глава 4. Чумная эротика
После этого расследования я уже не сомневался в талантах Литвинова, а вскоре убедился, что он любит не только детективные истории, но и исторические дознания, проявляя дар следователя и недурное умение чувствовать время.
…Тот воскресный день начался с вечера, ибо с утра я писал реферат в библиотеке. Сошлись мы с Литвиновым только за ужином, а потом я, поколебавшись между Швейком и Декамероном, выбрал Боккаччо и завалился на диван. Мишель, к моему удивлению, увлёкшийся трактатом Пико делла Мирандолы в хрестоматии по зарубежной литературе, весь день проводил литературное следствие по делу о его безвременной смерти, и решил в итоге, что он был отравлен.
Теперь же он пожаловался на скуку и спросил, чем я занят. Я пояснил, что всегда, чтобы развеять дурное настроение или просто отдохнуть, читаю либо Гашека, либо Боккаччо.