Шерлок от литературы
Шрифт:
— Ахматова никогда не диссиденствовала, всегда заботилась о своей политической чистоте. «Она боится. Она хочет, чтобы о ней думали как о благонадежнейшей» Всё так. Она дружит с Алексеем Толстым, убийцей Мандельштама, двуличным Ильёй Эренбургом, Дудиным и Граниным, пишет хвалебные стихи Сталину, сидит в первых рядах на партийных собраниях. Она откровенно злится, когда Ленинградское отделение СП не присылает ей пригласительных, при этом в писательском доме ей дали квартиру, дачи и по три раза в год она лечилась в санаториях. Но в воспоминаниях современников — бесконечная трансляция её фраз о «страшной жизни», о «трагической судьбе».
— Но времена были и вправду драматические.
— Времена, не спорю, были страшны и трагичны, но жизнь Ахматовой, по-моему, совсем не образчик сугубого драматизма. Во
— И какой отсюда вывод?
— Безжалостные амбиции, вечная поза и бесконечная гонка за труднодостижимыми целями — это шаг в бездну духа. Ахматова — безумец с отличным самоконтролем, контролирующий свои потребности и чувства, контролирующий поведение, чтобы чувствовать себя в безопасности, и контролирующий любое сопротивление, которое может возникнуть. Но попытки так плотно контролировать сразу столько сфер жизни отнимают невероятно много времени и истощают силы, которые нужны, чтобы двигаться к жизненным целям. Может ли человек добиться такого? А если это и возможно, то стоит ли оно всех этих усилий?
— Я скорее спросил об издержках.
— Они неизбежны. Вечная неудовлетворённость достигнутым и вспышки гнева, которые пугали окружающих. Почему? Потому что за броней контроля и материального достатка Ахматова прячется от своей маленькой тайны, своей ахиллесовой пяты. Она не умеет и никогда не научится воспринимать себя и окружающих сердцем. Чувства никогда не одержат в ней победу над разумом, потому что их нет, и страх раскрыть это гораздо сильнее, чем страх остаться в одиночестве. Ведь она никого не любит, даже единственного сына, не умеет прощать и просто — чувствовать себя виноватой. Извиниться, если неправа. Попросить помощи и сказать «спасибо», когда получила ее. Жажда внешнего признания и самоутверждения сжирает в ней все — даже талант. В итоге — растрата врождённых способностей, духовный застой и деградация личности.
Несколько минут я просто размышлял о том, что сам знал об Ахматовой, потом вдруг опомнился.
— Подожди, — неожиданно остановил я Литвинов, вспомнив недавно прочитанное. — А почему из постельного списка Ахматовой у тебя выпал Исайя Берлин?
— Постельного? — изумился Литвинов. Его глаза округлились. — Господи Иисусе, да он ей в сыновья годился. Эта история скорее служит иллюстрацией безумного снобизма Ахматовой, предполагавшей, что из-за неё началась холодная война.
— В сыновья годился, но она страшно
Литвинов подлинно был ошеломлён, он уже сделал все выводы и все подытожил, и теперь явно растерялся. Он никак не рассматривал встречи Ахматовой с Берлином в ее жизненном контексте, видя в них незначительный эпизод.
— Ну, в мечтах, может, и переспала, — растерянно сказал он. — Исайя же всегда стыдился того бреда о нём, который она транслировала. К моменту их встречи ей шёл пятьдесят шестой год, она не следила за собой во время войны, была неряшлива и толста, а ему было тридцать шесть, он был спортсмен, лопоухий и очкастый, но геронтофилом не был. Это факт его биографии.
— Но была фраза Сталина: «Оказывается, наша монахиня теперь ещё и английских шпионов принимает…»
— «А был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?», — усмехнулся Литвинов. — Никто же этой фразы от Сталина не слышал, — подмигнул мне Литвинов. — Нет-нет, прости, но Берлин-то пришёл не один, а с Орловым и Островской. И воспоминания оставил об этой встрече достаточно пакостные. Смеялся и над английским Ахматовой, и над её дурной патетикой. Вот из воспоминаний Исайи Берлина: «Мы поднялись по неосвещённой лестнице на верхний этаж и оказались в комнате Ахматовой. Величественная седая дама с накинутой на плечи белой шалью медленно поднялась, приветствуя нас. Это величие Анны Андреевны Ахматовой проявлялось в неторопливых жестах, а также в выражении глубокой печали…» В тот день в гостях у Анны Андреевны была ещё одна ее подруга — Антонина Розен, ученица бывшего любовника Ахматовой ассиролога Шулейко. Ахматова, две ее подруги, Берлин, Орлов, а также сын Анны Андреевны Лев Гумилёв, совсем недавно вернувшийся в Ленинград из Норильского лагеря, пили чай и вели светскую беседу обо всём и ни о чём…»
— Но разве стала бы Ахматова посвящать Берлину стихи ещё двадцать лет и ревновать его к жене, если ничего не было? Это, по меньшей мере, странно и противоречит женской психологии.
— А почему бы не посвящать? В реальности рядом никого не было, Гаршин покинул ее, а образ для стихов нужен. Она его и слепила… из того, что было, то есть из нескольких встреч и мечтаний. Сам он всё отрицал, говорил, что ничего не было. Это просто синдром постаревшей красотки, привыкшей думать, что все её хотят и не желающей смириться с реальностью.
— Но встреч было пять и одна с глазу на глаз, когда они проговорили до утра, это продолжение второй встречи, когда они вдвоём проводили гостью, а потом Берлин, провожая Ахматову, вернулся.
— Он всю жизнь, — терпеливо втолковывал мне Литвинов, — до последнего дыхания эту отрицал связь. Вслушайся: «Величественная седая дама с накинутой на плечи белой шалью» Он воспринимает её пожилой женщиной. Если бы связь была, он, как джентльмен, всё же иногда давал бы о себе знать, но он только одёргивал ретивых ахматоведов, и всегда говорил, что всё выдумки. Если бы эта бабушка сходу потащила бы его в постель, он был бы просто шокирован, как всякий добропорядочный англичанин. Она же ему в матери годилась, а толерантности тогда не было. Разговора я не отрицаю, но связи быть не могло. При этом из некоей буржуазной галантности он мог бросить пару фраз, типа: «Я прямо влюблён, типа…» Во всем этом важно отделить зёрна от плевел.
— Ты снова веришь ему и не веришь ей?
— В ахматоведении я постоянно сталкивался с перекосами: если речь идёт о Льве Гумилёве, мне говорят: «Не верьте ему», а когда Ахматова говорит, что сынок «ужасен и ей его испортили», что в устах матери звучит несколько диковато, я должен верить? Почему? Она постоянно роняет в воспоминаниях: «Говорят… ходят слухи…», но никогда не называет источник слухов, а по здравом размышлении ты понимаешь, что это её же выдумки. Я не верю ей, потому что она очень много и часто лжёт. Так часто, что найдя в ее словах что-то правдивое, изумляешься. Я считаю, что эта насквозь лживая женщина, чтобы придать себе весу, могла сочинить самую дикую ложь. Уверила же она всех в бешеной любви к ней Гумилёва, который за две недели до сватовства стрелялся из-за другой, на протяжении двух лет брака дважды влюблялся и, наконец просто женился на другой. Она — талантливый мистификатор и столь же даровитый манипулятор. Берлин — это её мистификация, только и всего.