Шпион смерти
Шрифт:
Солнце уже начинало склоняться к верхней кромке аллеи совхозного сада, стоявшего плотной стеной на противоположном берегу Красивой Мечи, плавно катившей свои воды на восток, где, как утверждали взрослые, в нескольких километрах от села она впадала в Дон. Они с Митькой уже искупались — в седьмой или восьмой раз за этот день — и лежали на травке, наблюдая за плывущими над ними облаками. Если хорошенько присмотреться, то можно увидеть на небе самые фантастические картины. Вон там злой чародей с длинной бородой несет в руках богатыря, а вон смешное облако, очень похожее на горбатую бабку Степаниху, а вон на всех парусах
— Митьк, а Митьк?
— Чего? — лениво отзывается брат.
— А ты не хотел бы сбежать из дома?
— Не-а. Мне и дома хорошо. Да и куда бежать-то?
— Куда-нибудь. В какую-нибудь дальнюю страну. Страну, где живут дикари, где тепло и везде растут бананы…
— Бананы? А что это такое? — Митька привстал и удивленно посмотрел на брата. Сам-то он никогда ничего не читал, хотя ходил уже в третий класс.
— Фрукт такой, понимаешь?
— Как яблоки?
— Лучше. Намного вкуснее.
— А мне «буравинка» нравится.
Да, с Митькой не помечтаешь. Он весь такой практичный, приземленный, незатейливый. Зато большой мастер по части лазания в чужие огороды и на другие выдумки. Он всегда в курсе того, что у кого где произрастает, в какие сроки поспевает и с какой стороны безопаснее всего можно подобраться к чужой «грушовке» или крыжовнику. Им, восьми-десятилетним мальчишкам, почему-то всегда хотелось есть.
— Ну ладно, пора идти. Бориска, ты как: идешь к Степанихе или нет?
— Нет, что-то неохота.
— Ну смотри, как знаешь. Я тогда с Толькой-Арбузом наведаюсь. Пока.
— Пока.
Он дождался, когда солнце скрылось за аллеей, и пошел огородом домой. На завалинке сидела бабка со своей соседкой. Они глазели на проходивших мимо них принаряженных селян и заинтересованно обсуждали их одежду или поведение.
— Нет, ты глянь, Семениха, Розка-то сегодня разрядилась. Ну прямо королевна!
— Ага, королевна. Утром ее пьяную вытащили из колодца. Смех и горе. До чего же женщины перестали блюсти себя. А это кто же такой с цигаркой? Ты чего, Борюшка, есть хочешь?
— Нет, баб. — Он несмело приблизился к ней и остановился на всякий случай на почтительном расстоянии. — Ты это… знаешь, ты больше не называй меня безотцовщиной. — Он смущенно вертел носком ботинка в земле дырку и старался не смотреть на бабку. — Я что, виноват что ли, что… А курить я больше никогда не буду.
— Ладно, ладно, внучек. Не бери в голову. Мало ли что старая наболтает. Иди, голубь мой, домой. Там я молочка тебе приготовила. Иди.
Он зашел в горницу, пахнущую сеном, сыростью и чем-то затхлым. Летом эта комната принадлежала ему, а зимой являлась кладовкой. На грубо сколоченном столе стояла большая кружка молока, накрытая толстым ломтем ржаного домашнего хлеба.
Матери дома не было. Наверное, она вместе с тетей Шурой пошла на гулянку. Тетя Шура была старше ее на восемь лет, и кроме Митьки, у нее была еще дочь Зинаида. Она работала в колхозе, а мать была сельской учительницей. У них обеих не было мужей: у тетки муж был убит на войне, а у матери… а у матери — еще хуже: отец вроде был жив, а куда-то исчез. Мать, как единственный представитель интеллигенции, была у всех на виду, и ее неопределенное положение то ли вдовы, то ли мужней жены было основной темой для обсуждения у досужих деревенских
Вообще-то, отец где-то был, но мать с бабкой таинственно умалчивали о его местонахождении. Из обрывков их разговора он понял, что он связался с какой-то женщиной и устроился в Москве, но потом почему-то уехал из первопрестольной на Дальний Восток и сгинул с концами. Мать грозилась «подать на алименты». Что это такое, Борька не представлял. Наверное, что-то вроде тяжкого наказания, предназначенного для беглых мужьев и отцов.
— Мало ему фашистских колотушек! — укоризненно восклицала мать. — Надо было бы еще добавить ему плена.
Из этого Борька заключил, что отец, военный моряк, во время войны каким-то образом попал в плен. Плен в глазах всех ребятишек был самым позорным делом. Играя в «войну», все предпочитали «погибнуть», но не сдаваться в «плен». Большинству сверстников повезло больше, их отцы погибли в бою, и они ничего о них не скрывали. Борька же о своем отце предпочитал отмалчиваться.
Но если честно признаться, то он особенно-то не страдал от отсутствия в доме отца, потому что не представлял, что это такое и с чем его едят. Дружки, у которых отцы вернулись с войны, рассказывали, что отцы постоянно наказывают их солдатскими ремнями. Борька же изредка получал от матери подзатыльники. Поди, сравни женскую руку с гибким ремнем! На фига вообще нужны эти отцы?
Он хорошо помнил, как неуютно себя ощущал тогда в апреле 1946-го. Ему исполнилось четыре с хвостиком года, когда в погожий апрельский день настежь растворилась калитка и во дворе появился высокий, слегка сутулый мужчина в выцветшей солдатской гимнастерке без всяких отличий и погон. Не успел Борька даже и опомниться, как мужчина подхватил его на руки и подбросил чуть ли не выше сливы. И так повторилось несколько раз: вниз — вверх, вниз — вверх.
Эта бесцеремонность ему сразу пришлась не по душе. Так с ним обращалась только строптивая коза Кирка. Ему запомнились родинка на левой щеке, поросшая волосами, жесткая щетина и запах спиртного изо рта отца. Никаких родственных чувств к этому человеку он, естественно, не испытывал. Несмотря на уговоры и приказы матери, он так и ни разу не назвал отца «папой».
Пенелопа дождалась наконец своего Одиссея, но малолетний Телемах его никак не понял. Впрочем, странствия Одиссея на этом не кончились. Его почему-то отпустили на несколько дней на свидание с женой и сыном, после чего ему предстояло еще пройти унизительную ссылку в дальневосточную страну ГУЛАГ, после которой он уже никогда не вернется в родную Итаку. Но об этом Борька узнает слишком поздно.
Отец ходил с ним гулять на речку, постоянно что-то спрашивал, сажал к себе на шею, придумывал какие-то игры, шутил и смеялся, а Борька, после нескольких подбросов в воздух коснувшись земли ногами, насупился и, словно набрав в рот воды, хранил молчание, сопел носом, кряхтел и никак не мог справиться с чувством неловкости и какой-то искусственности. Он с облегчением вздохнул только тогда, когда отец наконец-то опять куда-то уехал. Мать стала говорить, что скоро они поедут к нему в Москву, но, слава Богу, никуда не уехали. Борьке нравилась его деревня и уезжать из нее он никуда не собирался.