Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945
Шрифт:
Все следующие дни я говорил с Готлибом. Я с огорчением понял, что он колеблется; я очень хорошо это почувствовал. Он говорил, что надо еще подождать, он даже высказывал предположение, что всю нашу команду скоро отправят на родину — нас давно кормили этой утешительной сказкой. Он что, ослеп? Неужели и его живой ум покрыла свинцовая парализующая пелена? Он что, забыл ужасы Фокшан, он что, не помнит, что эту сказку нам рассказывают уже в тысячный раз? Я оставил его в покое и решил бежать в одиночку.
После долгих поисков мне удалось найти в соседней деревне одного румына, на которого я мог бы положиться. Не без колебаний я однажды вечером раскрыл ему свою тайну. Он рассмеялся, когда я все ему рассказал, и, вместо ответа, поставил передо мной тарелку с дымящейся мамалыгой и положил на стол золотистый кукурузный початок. Мы начали действовать заодно. Румын обещал достать для меня гражданскую одежду, а я взамен предложил ему мой рваный китель, форменные брюки и — самое главное — пару валенок. Мне было известно, что в ближайшие дни нам выдадут валенки, так как многие пленные постоянно отмораживали ноги, а наша обувь, в которой нас привезли
Теперь я принялся мучительно раздумывать, какой путь мне избрать. Думал я и о том, в какое время суток следует бежать, чтобы дать себе как можно большую фору. Время между побегом и моментом обнаружения моего отсутствия должно быть максимально большим, меня не должны хватиться сразу. Надо было продумать все мелочи. После всех этих раздумий мне в голову вдруг пришел великолепный план: нельзя идти туда, где меня, скорее всего, будут искать. Уходить надо в противоположном направлении. Нельзя было уходить по дороге через холодные горные районы, в опасную область на границах между Румынией, Венгрией, Австрией и оккупационными зонами. Этой опасности мне хотелось избежать. Там очень легко погибнуть. Это был действительно очень опасный прямой путь, полный ловушек и неожиданностей. На этом пути меня просто разорвут пущенные по следу собаки. Нет, я выберу направление, где никому не придет в голову меня искать. Надо идти в направлении Констанцы, к Черному морю, попытаться проникнуть на пароход и пересечь Средиземное море, а оттуда, если повезет, попасть в Америку. Мне надо было лишь оторваться от русских. К тому же я знал, что в Констанце сходятся многие морские пути. Самое главное — уйти от русских, тогда передо мной откроются какие-то новые возможности. Здесь, конечно, у читателя может возникнуть вопрос: а чем ты собирался все это время питаться? Этим вопросом я в то время даже не задавался, ибо тогда я бы вообще не решился на побег. Единственной моей опорой было мужество и непреклонная воля преодолеть все трудности и препятствия. Я решил бежать через один-два часа после вечерней переклички. Все уснут, и я получу фору длиной в ночь. Я был готов к побегу. Но его все же пришлось немного отложить.
Так случилось, что мои первоначальные планы оказались вдруг перечеркнутыми: утром 2 марта обнаружилось, что на месте нет трех наших товарищей! Они меня опередили! Они решились на побег первыми! Три товарища, от которых я меньше всего ожидал такой дерзости. Теперь мне пришлось притвориться всем довольным и равнодушным. Я ошибся. Надо признать, что я плохо понимаю людей, я оказался ненаблюдательным и нерасчетливым. Можно считать, что под моими ногами обвалилась первая опора. Реакцию русских на побег нетрудно себе представить: усиление патрулей, постоянный надзор со стороны русских солдат и немецких полицейских. За попытки к побегу нам грозили жесточайшими карами, наказание полагалось даже в случае малейшего подозрения. Для меня это означало, что фора сократится с целой ночи до пары часов. Если же случай будет не на моей стороне, то у меня может не оказаться даже и этого. Ночные переклички проводили нерегулярно и неожиданно, часто среди ночи.
Гораздо хуже всех этих новых трудностей был трусливый страх товарищей, опасавшихся потерять свое жалкое благополучие и принявшихся внимательно следить за всяким, кто пытался отделиться от общей массы. Стоило кому-нибудь задержаться с явкой в барак на четверть часа, как среди боязливых пленных начиналась паника. Многие были готовы донести лагерному начальству об опоздании. Стоило комуто сделать несколько шагов к воротам, чтобы просто размяться, как в помещении тотчас стихал храп и наступало напряженное молчание, которое вновь сменялось храпом, как только дверь хлопала второй раз. Собственно, и сон был наполнен трусливыми предчувствиями, отравлен трусостью и малодушием. Словно жабы лежали они на полу, и меня просто тошнило от их подлой трусости. Конечно, им приказали внимательно следить друг за другом и предупредили, что если кто-то снова сбежит, то отвечать за это придется всем. И им стало страшно, они и в самом деле испытывали страх, унизительный страх, помогавший им сохранить спокойствие, как жабам в стоячем болоте. Хитростью и коварством защищали они свое болото. На полу лежала орда доносчиков, готовых на любую подлость и низость. Ах, как все это было противно, мелко и отвратительно! Не было даже проблеска светлых мыслей, не осталось ни сил, ни порыва к сопротивлению; не было больше чувства локтя, чувства товарищества, никто не желал удачи тем смельчакам, которые решились взять в свои руки собственную судьбу. Почему они не думали об этом, засыпая по ночам? Почему они не могли просто не заметить, если кто-то тихо встал и пошел к выходу? Почему это не приходило им в голову? Разве не самое подходящее время — время смены караула? Разве не могли бы они сказать, что да, кто-то вышел из помещения пять минут назад, но они думали, что он пошел в туалет? Если бы охрана не обнаружила его там, то разве это усугубило бы их вину? Почему они так не думали? Почему они портили мне жизнь, почему я должен был измышлять всякие хитрости против них, против моих товарищей? Этого я не знаю. Это было отвратительное, мерзкое чувство. Я был одинок, но мне было совершенно ясно одно: мне не понадобятся все мои десять пальцев, чтобы сосчитать дни до моего побега.
Так я думал тогда. Сегодня я сижу за чистым столом и записываю свои тогдашние мысли. В своих фантазиях я снова переношусь в то бедственное время, и происходит нечто
Но довольно этих умствований; вернемся к превратностям тех волнующих и взрывоопасных дней. Я словно сидел на иголках и не мог найти ни времени, ни покоя, чтобы собраться с мыслями. Я пробрался к моему румыну, я не утерпел — но что вы хотите? Я буквально вцепился в него, я тряс его, я заглядывал ему в глаза и с жаром говорил с ним, лихорадочно подыскивая слова из моего скудного румынского лексикона. Я говорил, что надо спешить, что я не могу, не смею больше терять время! Так как он молчал, ничего мне не отвечая, я пылко обернулся к иконке, висевшей в углу его убогой хижины, и с жаром обратился к Господу на языке моей возлюбленной родины. Это сломало лед. Когда я медленно повернул голову и посмотрел на хозяина дома, посмотрел так проникновенно, так печально, как, наверное, никто и никогда на него не смотрел, то заметил, что в его глазах между длинными ресницами стояли слезы. Я снова подошел к нему и молча остановился. Я почувствовал, что сумел тронуть его за душу. Он позвал плачущую жену и послал ее в кладовую. Вскоре она вернулась. На руках висела румынская одежда. В правой руке она несла пару старых опинчей. Я сбросил рваную серую военную форму и нарядился в сельский румынский костюм. Посмотрев на себя в большой осколок зеркала, я невольно рассмеялся. Кто бы мог распознать в этом человеке немца? Кто бы смог догадаться, что этот человек стремится на далекую родину, при мысли о которой под старой, заплатанной румынской блузой его сердце бьется, как кузнечный молот? Со счастливым замиранием сердца смотрел я в зеркало на свое перевоплощение: остроносые постолы на обмотанных, по обычаю, вокруг голени ремнях; старые армейские коричневые кальсоны, заштопанные во всех местах, домотканое хайнэ, прикрывшее армейский свитер. На остриженной голове красовалась смушковая шапка кэчулэ — символ и гордость любого румына. Под носом висели усы, как у моржа, да и все остальное очень успешно превращало огонь и молодость в медлительность и крестьянскую простоту. Теперь я был снаряжен в путь. Для полноты картины не хватало только валенок. Но валенки были уже получены, и завтра их нам раздадут. А послезавтра? Послезавтра я снова стану полновластным хозяином своей судьбы!!
Эти мысли жгли меня, словно огнем, приводили мою душу в экстаз, заставляли вибрировать каждую клеточку моего тела. Близился заветный час, близился тот момент, о котором я непрерывно думал столько дней и ночей. Послезавтра! Послезавтра ночью все решится. Преисполненный несказанной благодарностью, я сжал руки верного румына, но этого было мало, я обнял его за плечи, но благодарность переполняла меня настолько, что я разразился слезами и бессвязно заговорил. Он не понимал того, что я говорил, ибо у меня не хватало румынских слов для этого — только родным языком мог я высказать все, что было у меня на сердце!
Но этот всплеск эмоций быстро прошел. Сторонний наблюдатель мог бы его и вовсе не заметить, если бы следил за мной не слишком внимательно. Я взял себя в руки — и, как я уже сказал, за пару секунд — сел на низенькую табуретку — непременный атрибут румынского деревенского дома и, подняв глаза, совершенно спокойно произнес слово, которое хотел произнести. Duminica — звучит это слово по-румынски и означает «воскресенье». Сделав короткую паузу, я добавил короткий глагол, наполнивший смыслом и значением первое слово — fugi, сказал я спокойно и непринужденно, и теперь мой друг знал, что в воскресенье я собираюсь бежать и что решение это не может быть изменено.
— Noapte? [1] — спросил он.
— Da [2] , — ответил я, и все стало окончательно ясно.
В воскресенье, поздним вечером, я приду к нему с парой валенок и покину его в обличье румына, я уйду в ночь, чтобы уже никогда не вернуться.
Все было так понятно и так просто.
Но силы тьмы, видимо, не желали отпускать меня на свет. Они нанесли удар, вселили в меня чувство леденящего ужаса, заставившего вздрогнуть от страха все мое существо. Во дворе яростно залаяли хозяйские собаки, и через секунду в дверях появились двое немецких пленных — два моих товарища. По их лицам было ясно, что они немало удивились, увидев румына, который только сегодня днем еще был немцем. Они просто онемели от изумления. Молчал и я, изумленный не меньше их.
1
Ночью? (рум.)
2
Да (рум.).