Штормовое предупреждение
Шрифт:
Он знал! Он так и знал!
Голову втянуть в плечи, как черепаха, приникнуть к поверхности койки, чтобы не достали живот, не выпускать из поля зрения!.. Медик заносит руку неторопливо, видимо, не планируя первый удар сильным, или, может, хочет обмануть его восприятие… Не на того напал!
Из зоны поражения не уйти, позади стена, да и сил у него еще маловато, но он хотя бы готов. Сжаться, не дать удару достать до действительно болезненного места, а может, ему даже хватит сил дать сдачи…
Чужая ладонь ложится ему на голову. И гладит. Ерошит волосы. Отросшие, свалявшиеся, не особо усердствуя. И почти сразу исчезает.
Он сидит все в той
Для него все как-то скомкалось в тот момент. Он и так-то знал, что голова варит странно, но сейчас ощутил это во всей красе. На все стало плевать. Кто это, что они хотят, что они делают и что только еще собираются, и зачем он им понадобился. Все стало безразличным. Он прислонился спиной к стене и не сводил с врача взгляда. Много времени. Много часов. Тот работал, записывал, читал, опять работал — и все это время стена холодила лопатки. Пока человек в белом халате не обернулся проверить, как там пациент.
– Что это ты? – удивился он. – Лечь трудно? Помочь?
Он бы хотел покачать головой, но не мог. Еще — до сих пор — ощущал касание чужой руки. Боялся его спугнуть.
Время смялось, как лист бумаги. Он не знал ни «сейчас», ни «потом» и просто ждал.
Перевязка. Суп. Еще таблетки. Он больше не отказывался, с каким-то брезгливым отвращением к себе, будто со стороны наблюдая, как старательно собирает все до последней с чужой ладони. Врач никогда не пытался сунуть ему что-нибудь в рот силой — ни лекарства, ни инструменты. Только предлагал, вот так, чтобы он мог брать самостоятельно. Он и старался, самому себе стыдясь сознаться, что просто надеется: это произойдет еще раз. Снова. Его снова… Вот так же, осторожно… Он ведь не доставляет проблем, правда? Он знал, что все от него хотели этого. Чтобы он не доставлял проблем. Чтобы он не сопротивлялся. Чтобы он дал сделать с собой то, что они хотели, и на этом все. Он и дает, разве нет? Он не причиняет никому хлопот… Он почти ненавидел себя за это. А прекратить не мог.
Иногда ему и правда перепадало. Теперь все его существование разделилось неравномерно, и единственное, что имело значение, было краткими промежутками между монотонными и безопасными событиями.
– Он не говорит?
– Нет.
– Парень, ты меня понимаешь?
Он заторможено сморгнул. Смотрели на него. Обращались, кажется, тоже к нему. И… ждали? Ответа?.. У него есть право на ответ? Его тут кто-то о чем-то спрашивает? Он может решать, что именно хочет ответить?..
Ему не боялись давать в руки разные вещи. Посуду. Таблетки. Он все это уже мог удерживать сам. Мог обращаться и иногда осторожно глядел на этих странных людей, отставив очередной предмет в сторону после успешного использования.
– Молодец. Хороший мальчик.
Он знал, что это про него. Это он «хороший», и это знание причиняло ему почти что дискомфорт. Он знал только одно понимание «хорошего» – не противиться, когда с тобой делают, что пожелают. Его могли бы заставить слушаться, если бы подсадили на что-то, но они не хотели «портить образец». Только поэтому. «Хороший мальчик», – говорил искаженный респиратором голос, всаживая в него десятикубовый шприц. «Молодец», – когда он катался по полу, желая выцарапать себе глаза от боли, но не сдирал датчики. Но почему он «хороший», если ничего не надо терпеть?..
А потом он решил попробовать. В конце концов, что он потеряет, если попробует? Хуже, чем уже было, ведь не станет,
Принятое решение все равно заставляло нервничать. Он ничем не выдавал себя. Наблюдал, лежа смирно, только следя взглядом, не позволяя себе ни кусать губы, ни комкать в руках одеяло. Это может их насторожить. Он же умница. Он же хороший мальчик. Он ведет себя пристойно. Они же знают.
Страх сковывал горло. Неизвестность, ожидание опасности, ожидание чего-то еще, что хуже опасности — он чувствовал, что может быть теперь кое-что и похлеще привычной угрозы. Могут дать пинка, это всегда конечно, без этого не обходилось… Но могут и не дать ведь? А еще могут… Могут дать… Могли бы… Ведь он не доставляет им проблем…
Он уже был в состоянии сидеть ровно и, в принципе, считал, что перевязки пора заканчивать: потроха не вываливаются – и отлично. Но медик, похоже, полагал иначе. И методично, планомерно, совершал все процедуры, а после скатывал остаток бинта, когда с ними было кончено. Он этого только и ждал. Знал уже последовательность всех действий, знал, в какой момент должен вклиниться он. Не спускал глаз с чужих рук в резиновых перчатках. Ему хотелось рвать голубоватый латекс зубами. Хотелось содрать его, добраться до живой кожи, увидеть ее, почувствовать, убедиться, что она настоящая. Он хотел эти руки, как ничего в жизни никогда еще не хотел. Даже как не хотел, чтобы перестало быть больно.
Белый и лохматый на конце хвост бинта стремительно укорачивался, втягиваясь в скатку. Медик кладет остаток в угол аптечки, оборачивается, чтобы забрать ножницы. Вот теперь.
Он вытянул шею, готовясь. И внезапно в последний момент его охватило малодушие. Сунуть самому голову в петлю? Добровольно? А что дальше?.. Кто доподлинно знает, как поступят с этой его головой? Может, его не трогают, потому что все же опасаются, но если он сам дастся им в руки… В эти – эти! – руки, затянутые в голубоватый латекс…
Времени оставалось все меньше, и медик сейчас все же заберет свои треклятые ножницы, отвернется и уйдет. Уйдет! Нужно было решаться. И он решился. Проще было бы прыгнуть в полынью и почувствовать, как утаскивает под лед течение, бороться с ним – чем это!.. Чем решиться и самому нарушить все обещания, которые он давал себе.
Он помнил — каждое событие вытравилось у него в памяти — как сунулся башкой под чужую ладонь, так, чтобы тонкие чуткие пальцы врача зарылись ему в волосы, и замер, зажмурив глаза и ожидая, что тот с этим сделает. Готовый к тому, что его отпихнут или еще как-то отстоят свою свободу. Это ничего, он все понимает. Главное ведь совсем не в этом. Он чувствует другое существо близко к себе, и чужие чуткие пальцы касаются его кожи головы, и он готов – да, вполне готов к тому, чтобы ему напомнили, где место таких, как он. Но совершенно не готов к тому, что его обнимут. Коротко, но вполне дружелюбно.
– Ты тоже мне нравишься. Ну, вот так. Умница. Все нормально будет.
И все стало нормально. В один миг. Все, черт его дери, стало — нормально!
Его новое переживание оглушило, вывернуло наизнанку, перетряхнуло все, что он собой представлял. И руки эти, и то, как они прикасаются к нему, и еда, и одеяла, и таблетки, и тепло – все это слилось, стало чем-то единым, чем-то, принадлежащим ему…
Он встал на ноги. Он вышел из этого подвала. Увидел небо. У него снова была жизнь. Те, первые дни, пылились еще на задворках памяти. Хранились, как хранятся первые детские неуклюжие каракули в семье великого живописца.