Сиамский ангел
Шрифт:
Вельможа некоторое время обдумывал ответ.
— А любопытно, сколько же среди них от любви рассудок потеряли?
— И такие попадаются. Бросил жених невесту брюхатой — одна поревет да и живет себе дальше, дитя в деревню отправив, а другая точно разума лишается, — привел пример батюшка.
— Это — иное, это — обида, а не любовь, уязвленное себялюбие! — уж чересчур пылко возразил вельможа, и батюшка покосился на него — вроде бы на исповеди соблазненная и оставленная брюхатой девица не всплывала, так с чего бы эта страсть в голосе?
— Но что же тогда — любовь? —
— Любовь?.. Тут вам и карты в руки, потому что Евангелие вы лучше меня знаете. Там все сказано про любовь. Положи душу свою за други своя… совершенная любовь отрицает страх… или как?.. Отвергает страх!
— Не оставайтесь должными никому ничем, кроме взаимной любви, — подсказал батюшка. — Это из Послания к римлянам.
— Эк нас занесло! — развеселился вельможа. — И в молодости такие мысли на ум не шли, а надо же! Но любовь по Евангелию — это любовь христианская, нашей же горемыкой движет иная — к покойному полковнику Петрову. Хороший был человек, царствие ему небесное, а вот как пробую вспомнить — так один лишь голос и вспоминается. А вам, батюшка?
— Да и мне, — поразмыслив, отвечал тот. — Знатный был голос, по справедливости названный серебряным…
— А как это он сумароковскую песенку-то лихо пел! Ведь не служил, пороха не нюхал, а так пел, что прямо тебе армейский поручик!
И вельможа негромко начал:
— Когда умру — умру я тем с ружьем в руках, разя и защищался, не знав, что страх…
Он переврал немудреный напев, и это сильно резануло по ушам музыкального батюшку. Душа возмутилась против вранья — и он, подумать не успев, сам повел дальше куплет:
— Услышишь ты, что я не робок в поле был, дрался с такой горячностью, с какой любил!..
— Ого, ого! — развеселился вельможа. — Да погодите, батюшка, это же из середины! Начало-то там какое? Прости, моя любезная?..
— Мой свет, прости! — припомнил батюшка, и дальше они радостно пели уже хором, причем вельможа весьма удачно подстраивался к ведущему голосу, сочному баритону:
— Мне сказано назавтрее в поход идти! Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, ин ты хотя в последний раз…
И тут карету крепко тряхнуло и дернуло в сторону.
— Что за дьявол! — воскликнул вельможа, сунувшись к окну, батюшка же отдернул занавеску на своем, глядевшем в другую сторону.
Но мало что увидел батюшка — угол дома, шляпу чью-то круглую, черную, потом лицо орущей бабы, потом древесную ветку — и далее замелькало…
Карета понеслась что было конской прыти.
Вельможа, откачнувшись от окна, сказал «Ф-фу-у» и откинулся на мягкую спинку.
— Что там стряслось? — удивленно спросил батюшка. — Что это ваш Степка коней погнал, как на пожар?
— Дура какая-то прямо под копыта кинулась! — с досадой отвечал вельможа. — На самом повороте! Тоже, поди, от несчастной любви! Хорошо, Степка — кучер толковый — успел по коням ударить, проскочил, ее чуть только и задело. Вот ведь дура! Видит же, что карета едет, — так нет же! В этом городе
— Да Господь с вами! — возмутился батюшка. — При святых отцах в каретах не езживали! Могу только после службы особо к пастве обратиться и к осторожности призвать.
— Ну, хоть так… — вельможа надулся, и трудно было понять, что у него на уме. Жаль ли дуры-бабы, беспокойно ли оттого, что не оказал ей помощи, ведь мог хоть рубль дать, чтобы добрые люди ее домой отвезли и бабку-костоправку, коли нужно, позвали…
Батюшка не решался по-глупому вмешаться в это раздумие. И тем более — продолжать беседу о христианской и иной прочей любви. Будучи во многом обязан вельможе — вот и новая ряса была от его щедрот, и позолота на иконостасе, и в прошлом году заказанное паникадило, — он терпеливо молчал, положив дождаться такого часа, когда знатный приятель будет в состоянии слушать скромное, приличное, хорошо обдуманное и к месту высказанное нравоучение…
*
Она была не из пугливых, нет, она много повидала и ко многому была готова — только бы избавиться от брюха. Но чтобы кладбище вдруг окружило со всех сторон своей немудреной оградой — такое стряслось впервые.
Анета сколько-то пробежала и почувствовала себя прескверно. Нужно было во что бы то ни стало удалиться от кладбища — и она, уверившись, что путь ей заворачивает нечистая сила, принялась вполголоса молиться — сперва «Отче наш», потом — «Да воскреснет Бог», потом — Трисвятое…
Но, странное дело, в голове у нее словно открылся некий ставень, явилось окошко, и, произнося заученные слова, она одновременно видела там лица, одежду и даже ту мебель, что случалась в поле зрения. И, продолжая молиться, она повела еще разговор с теми, кто являлся ей, словно бы оправдываясь.
Она увидела отца, пономаря Матвеевской церкви, который все еще трудился при храме, хотя одного ожерелья, подаренного Кнутценом, хватило бы, чтобы весь остаток дней он провел на покое и в довольстве. Она поклялась, что немедленно продаст это проклятое ожерелье — вот только скинет свою бабью ношу! Увидела она товарок по танцевальной школе, которые преследовали ее мелкими пакостями вроде подброшенного в туфлю гвоздика и которым она отвечала пакостями более основательными — доносила надсмотрщице госпоже Куртасовой. А та была тяжела на руку…
И прочие ближние возникали по мере их появления в жизни Анеты. Те ближние, которых полагалось бы по заповеди возлюбить как саму себя, да все что-то не выходило, даже мысль о любви к ним в голове у танцовщицы не зародилась, ибо любовью было лишь то, что ненадолго связывало возбужденного мужчину со взволнованной женщиной…
И сделалось тут в окошке темновато, а Анета едва не воскликнула:
— Да была же любовь, Господи, была!..
Она увидела внутренность неизвестно чьей кареты и человека на заднем сиденье, клонящегося от беспамятства набок.